Русские же, подобно белоснежным агнцам, обреченным на заклание, выступают под развернутыми хоругвями против этой однородной злобной массы, спасая своей кровью западную цивилизацию, занятую повседневными мелкими делишками и дележками. В монголах же никакого другого желания, кроме как в церковь гнать табун и мясо белых братьев жарить, замечено не было. В опере Римского-Корсакова «Град Китеж», в стихотворении Блока «Скифы», в фильме Тарковского «Андрей Рублев», в многочисленных историях, исторических романах и исторических учебниках с навязчивой маниакальностью рисуется образ нечеловечески жестокого, дикого, безжалостного, сильного и хитрого монгола, уничтожающего все вокруг.
Само его существование - прямая угроза человеку. К этому образу мы, русские, привыкли с детства. Древняя Русь рисуется в нашем сознании мученицей, истерзанной соседством со страшным вампиром, в течение нескольких столетий высасывающим из нее кровь. Вампиром, лишенным каких-либо человеческих черт, культурной традиции. О культуре татаро-монгол, о культуре Золотой Орды не говорит никто, кроме узкого круга археологов. Несколько столетий Русь соседствовала с огромной империей, но все их отношения сводились к отношениям жертв и банды грабителей, скопища диких и косматых страшил, ничего не создающих и только паразитирующих на чужой культуре. Странно поэтому выглядели свидетельства о том, что Ивану Грозному все-таки пришлось осаждать Казань, что на Волге были большие и богатые города, полные рынков, дворцов и мечетей.
Оказывается, Золотая Орда не была каким-то большим бивуаком дикарей, слезших на некоторое время со своих низкорослых лошадей, - это было налаженное государство со своей собственной структурой, торговлей, языком, со всем тем, что и является культурой. Россия этого не замечала и свое движение на Восток в последующие века, уничтожавшее эту культуру, оправдывала цивилизаторской миссией. Ей гораздо удобнее было считать, что Волга, практически никогда не принадлежавшая русским за исключением ее верховьев, это - Волга-матушка, исконно русская река, и что никто, кроме бурлаков Репина, по этой реке никогда и не ходил. Всех остальных русский дух держал за каких-то невнятных кочевников в войлочных юртах, за чудь да мерю, которых русские с легкостью прогнали и которые и после себя следа не оставили.
Выставка «Сокровища Золотой Орды», открытая в Эрмитаже, замечательна тем, что является запоздалым признанием большой культуры, столь долго не замечаемой историей. Мерцание золотых чаш, блях, бус, браслетов и цепей, не похожих ни на русские, ни на китайские, ни на европейские предметы, имеющие свой собственный стиль, с легкостью разрушает устоявшийся стереотип. В этой культуре чувствуется жестокость, но и она индивидуальна. Теперь история преподнесла нам очередной урок.
Выплывающая из глубины забвения культура Золотой Орды не менее интересна, чем культура арабской Испании. На этот факт наслоится очередная вереница мифов, из которых и состоит история, но важно то, что безжалостный и бессмысленный миф о полной дикости Золотой Орды убедительно опровергнут.
«Эксперт Северо-Запад» №11 (40)/18 июня 2001
Искусство французского отчаяния
Аркадий Ипполитов, автор «Эксперт Северо-Запад»
Выставка Пьера Сулажа в Эрмитаже
П
ариж тысяча девятьсот сорок седьмого. Чуть больше года прошло после окончания мировой войны, еще не убраны европейские руины, Францию переполняют противоречивые чувства горечи от пятилетнего унижения, торжества по поводу победы.
Париж снова свободен, он избежал бомбардировок и разрушений, он по-прежнему прекрасен, он снова может ощущать себя центром Франции, центром Вселенной. Однако пять лет этот великий город, пощаженный завоевателями, исполнял унизительную роль фешенебельного бардака. Город пострадал меньше, чем Лондон или Берлин, но едкая грязь оккупации, как изнасилование, заляпала его душу. Освобождение не омыло ее спасительным героизмом, Париж просто перешел из рук в руки, и ощущение поражения клеймом отпечаталось в сознании.
Радость свободы обернулась безразличием болезненного утомления. Изощренная пресыщенность, которой так бравировал Париж на протяжении последних ста лет, обернулась потасканностью, и французская культура, всегда столь гордая, столь блестящая, столь самоупоенная, вдруг стала испытывать легкое отвращение к самой себе. Не пессимизм снобирующего декадентства, пьянящий и горький, как абсент, а искренние разочарование и неуверенность охватили французское искусство, с отстраненным безразличием взирающее на потерю первенства в мировой художественной жизни.