успокоиться после разговора; вспомнила давнюю беседу с ханом Боняком — тоже на религиозные темы. Есть загадка в богоощущении каждого народа. Бог не познаваем человеческим разумом и поэтому предстает перед каждым по-своему. В этом ничего нет плохого. Плохо то, что каждый народ начинает доказывать, что его ощущение Бога — правильное, главное. И стремится высмеять, растоптать ощущения других. Или даже выжечь огнем, вырубить мечом. Не желает примириться с разными трактовками веры — например, как римская и греческая церкви. Почему человечество не может объединиться — под знамена Добра против зла? Почему народы сражаются не со злом, а с другими народами, ближними своими? И когда же наступит на земле Царство Божье?
Из раздумий ее вывела негромко, но ясно брошенная фраза:
— Сука-волочайка... Ты еще жива? Ничего, недолго тебе осталось...
Оглянулась и увидела спины Янки и сестры Хари-тины. Посмотрела на стоящую рядом Манефу:
— Слышала, сестрица?
Женщина кивнула:
— Да, поют прелестно...
— Нет, я не про певчих.
— Нет? А про кого?
— Как мне угрожали сейчас?
— Угрожали? Кто?
— Да вот эти, сбоку.
У Манефы вытянулось лицо:
— Ничего не слышала. Вот те крест! Что ж они сказали?
Евпраксия смутилась:
— Ничего, неважно. Может, мне действительно показалось...
— Ты такая бледная стала. Хочешь ли на воздух?
— Нет, не надо, я уже в порядке. У меня такое бывает...
А сама подумала: «Не могло показаться. Я пока еще не сошла с ума. Янка не простила. И готовит новую гадость. Свадьба — лишь предлог, чтобы до меня дотянуться. Мне нельзя оставаться благодушной», — и перекрестилась, глядя на икону Спасителя.
А во время свадьбы, сидя на сенях, Евпраксия наблюдала за Янкой: в черном клобуке и с большим крестом на груди, та смотрела невозмутимо, ела мало и пила того меньше, не вступая ни с кем в разговоры. И на сводную сестру не взглянула ни разу. Ксюша думала: «Что ж ты взъелась на меня, подлая гадюка? Вроде нам делить с тобой нечего, я монахиня другого монастыря, никому не мешаю, ни на что не притязаю — отцепись, забудь. Что тебе неймется?»
— Горько! Горько! — то и дело кричали гости.
Молодые вставали, кланялись, поцеловавшись, возвращались на место, пунцовые. Вскоре их увели в опочивальню, а застолье продолжалось далеко за полночь.
В горнице, которую отвели двум черницам, от окна сильно дуло, и Опракса, побоявшись спать на сквозняке, стала звать прислугу, но Манефа сказала:
— Так давай, сестрица, поменяемся ложами. Я люблю свежий ветерок, мне любая простуда нипочем.
— Да зачем подвергаться опасности? — возразила подруга. — Кликнем плотника, он заделает щелку.
— Ах, не суетись, все в порядке. Главное, чтоб тебе было хорошо на моей постели.
— Отчего же плохо? Очень хорошо.
— Вот и славно.
Только, помолившись, обе прилегли, как раздался стук: прибежавшая сенная девушка доложила, что «сестру Варвару просят пройти к его светлости князю Во-лодимеру Всеволодычу в их палаты».
— Что-нибудь стряслося? — стала одеваться княжна.
— Не могу знать, нам сие не ведомо.
Брат сидел размякший от еды и выпитого вина и оглаживал бороду, глядя на Евпраксию ласково. Пригласил тоже сесть и выпить. Та проговорила:
— Ох, да мне довольно сегодня. Приняла достаточно.
— Ну, чуток, пожалуйста. Вроде для порядка.
— Ну, чуток — изволь. — И смочила губы в напитке.
Мономах сказал:
— Я позвал тебя для совета мудрого. С Янкой толковать не хочу: хоть и помирились уже, да она все одно чужая. А тебя люблю больше остальных.
— Ох, спасибо, Володюшко, за такие лестные для меня словеса.
— Лести никакой, это правда. Ну, так слушай: предлагает Аепка мне жениться на его племяннице, тоже половецкой княжне, о семнадцати с половиной лет. Мол, краса такая, что ни в сказке сказать, ни пером описать. Ласковая, добрая, тихая — не в пример Кара-
Су, у которой на уме только лошадиные скачки да охота. Вот не знаю, как быть.
Ксюша улыбнулась:
— Почему бы нет? Я не вижу препятствий. А тебя-то самого что смущает?
Он ответил неторопливо:
— Ну, во-первых, конечно, вспоминаю все время Гиту Гарольдовну, Царство ей Небесное! Боле тридцати лет, как-никак, прожили душа в душу. И хоть красотой не блистала, но была первым другом и помощницей, непременной советчицей моею. Меньше чем полгода прошло от ея кончины, траур до весны носить буду... Во-вторых, больно молода эта половчанка. Внучка моя старшая — дочь Мстислава Владимировича, что сидит в Новгороде Великом, — ей ровесница! Представляешь? Бабушка и внучка одного возраста — смех один.
Пригубив еще раз вина, Ксюша согласилась:
— Разумею тебя прекрасно. И к невестке-покойни-це относилась по-родственному тепло, ты ведь знаешь. Но коль скоро Бог ея забрал, мы должны учиться жить без Гитушки. Траур по весне кончится. А потом? Непривычен ты бобылем-то ходить. Дети повзрослели, разлетелись из гнезда кто куда. Без семьи тебе будет тяжко. Войны да суды занимают много времени, но не всё. Одному в холодной постели-то очень грустно, можешь мне поверить.
Мономах молча слушал. А Опракса продолжила: