— Ну а то, что невеста молода, — это хорошо. Сможешь воспитать в своем вкусе. Настоящей русской княгинюшкой. И никто сказать злого слова про нея не посмеет. Выбор князя — закон.
Он отпил из кубка. И в раздумье проговорил:
— Может быть, и так. Не жениться-то не смогу, это верно. Без супруги мне тягостно, мысли набекрень, всё из рук валится порою. Худо, худо! Но немолодые-то бабы замужем давно. Или вдовые. С выводком детей. Коли полюбил бы — это дело другое. А уж ежели по расчету, лучше молодую, невинную. С чистого листа!
— Видишь, ты и сам понимаешь.
— Понимать понимаю, а в душе как-то боязно. Я один домашние вопросы-то решать не привык, слушал мнение Гиты. А теперь вот тебя призвал... Благодарен вельми за совет да за ласку.
— Да какие же благодарности, братец дорогой? Мы с тобой опора друг другу. То, как ты меня от голодной смерти спас, разве ж я забуду? Жаль, что с Катей Хромоножкой не вышло.
— Ничего, мы еще ея отобьем у Янки!..
Уходила от Мономаха в добром настроении. Потому
что жизнь продолжалась. Пусть сама Опракса несчастлива, но зато готова приносить пользу близким. И молиться за всех за них. Приходить вовремя на помощь. Быть советчиком и другом. И тогда никакие Янкины козни не страшны ничуть!
Евпраксия, зайдя в их с Манефой горницу, чуть не поскользнулась: кожаные подошвы туфель оказались на чем-то мокром.
— Господи Иисусе! — прошептала она. — Ты не спишь, сестра? — Ив ответ услышала какие-то хрипы. Приоткрыла двери, крикнула: — Огня! Огня!
Прибежала сенная девушка со свечой. В отблесках пламени им предстала ужасающая картина: на полу в луже крови сидит Манефа и, закрыв лицо, тихо стонет.
— Что с тобой, голубушка? — бросилась к ней Опракса.
Отняла ее окровавленные руки от лица и отпрянула в страхе: у Манефы не было глаз! А на месте них зияли две сочащиеся кровавые дырки.
Девушка от испуга выронила свечу, выскочила из горницы с дикими воплями. Набежал народ, принесли еще свечи. Подняли несчастную, повели умыться и перевязать раны. Выяснилось вот что: в темноте кто-то влез в окно и, набросившись на Манефу, со словами:
«Вот тебе, сука-волочайка!» — полоснул острым по очам. Больше она ничего не помнила.
Евпраксия обо всем догадалась. Села в уголке и заплакала. Причитала жалобно: «Господи, за что? От меня одни несчастья кругом... Как мне жить при сём?..»
Появился Мономах — возбужденный, взволнованный и трезвый как стеклышко. Выслушав доклады, сказал:
— До утра никого из дворца не выпускать. Учиним дознание. А коль скоро обнаружим виновного, беспримерно накажем.
Но, конечно, никого не нашли. Ни один человек ни в чем не признался, и никто ничего не видел, не слышал. С Янкой попытался говорить сам Владимир, но она пришла в такое негодование, что ему и вправду возразить было нечего.
— Как ты смеешь, брат, — кипятилась игуменья, — задавать мне вопросы дерзкие? Я всю ночь спала в предоставленной мне одрине — это подтвердит кто угодно, и сестра Харитина пребывала в соседней горнице. Ни один из моих холопов не отлучался, говорю ответственно. И какая связь между мной и вот этой падалью, сукой-волочайкой? Знать ея не знаю, да и знать не хочу. Может быть, сама и выколола глаза Манефе? А теперь хочет заслониться другими? От такой подлой твари можно ожидать что угодно. — Помолчав, добавила: — Если б знала, что такое случится, ни за что бы сюда не тронулась, а сидела б дома. Ведь хотела, как лучше, — помириться с братом, побывать на свадьбе племянника. А меня вновь втянули в какие-то дрязги. Уезжаю немедля. И ноги моей больше никогда у тебя не будет!
Князь вздохнул:
— Что ж, прости, коли что не так. И не поминай лихом.
— А вот этого, брате, обещать не сумею: тот, кто водится с непотребными грешницами, должен знать, что прощения ему нет и возмездие придет рано или поздно.
Мономах нахмурился:
— Не стращай, сестрица. Мы, поди, не грешнее тебя.
Янка рассмеялась:
— Надо же, святые какие! Ну, живите как знаете. И Господь вам судья!
— Он судья для всех. И кому-то очень худо придется на Его суде.
— Вот уж верно сказано.
Сестры Варвара и Манефа пробыли в Переяславле еще с неделю — подлечили ослепленную, успокоили, как могли, поддержали ласковыми словами. А потом Владимир посадил обеих на ладью, обнял с нежностью, пожелал благополучного возвращения в Киев.
Ксюша пошутила невесело:
— Ну, коль скоро нет с нами той, от кого всё зло, думаю, плохого не будет.
Брат посетовал:
— Горько видеть вашу вражду — глупую, никчемную.
— Разве ж я виновата в ней?
— Нет, не ты, это ясно. Будем же молиться, дабы Бог образумил Янку.
Евпраксия кивнула:
— Что еще остается делать!
Тринадцать лет до этого,
Италия, 1094 год, зима
Лотта фон Берсвордт не нашла ничего лучшего, как открыто приехать в замок Каносса и предстать перед маркграфиней Матильдой. Так обосновала свое решение: — Генрих заподозрил меня в измене — будто бы похитила ключи для побега. И велел пытать, чтобы я созналась. И меня едва не лишили жизни на дыбе. Но потом государь помиловал и велел пробраться сюда, чтобы выкрасть или просто убить Адельгейду. Только делать это — никакого желания. Пытки императору не