Понимая, что его сговор с тетей Эме расстроил меня, Шидмайер торжественно снизошел ко мне: забыв о прежней враждебности, он покорно сносил мои гаммы, арпеджио, параллельные октавы, этюды Черни. Когда я постиг требовавшие кропотливого труда основы, моя учительница, мадам Во Тань Ло познакомила меня с Купереном, Бахом, Гуммелем, Моцартом, Бетховеном, Шуманом, Дебюсси… Сундук, попривыкнув ко мне, внял мольбам и принялся благосклонно исполнять мои желания. Мы воздавали друг другу должное.
Лет в шестнадцать я решил взяться за Шопена. Ведь я выбрал фортепиано именно затем, чтобы разгадать его тайну! Для разучивания моя преподавательница выбрала вальс, прелюдию и ноктюрн; я заранее трепетал при мысли, что мне предстоит пройти высшее посвящение.
Но увы, я мог сколько угодно развивать беглость пальцев, преодолевать технические трудности, заучивать пьесы наизусть, следуя темповым обозначениям, но мне так и не довелось испытать упоительной дрожи того первого раза, того прежнего великолепия, сотканного из шелка звуков, ласки аккордов, хрустального звучания мелодии. Фортепиано хоть и подчинялось нажиму моих пальцев, но не отвечало ни моим грезам, ни воспоминаниям. Чудо не удавалось повторить. Инструмент, к которому прикасалась Эме, звучал нежно, ясно, хрупко, трогательно, а мне он отвечал резко, по-мужски. В чем было дело? В нем? Во мне? В моей учительнице? Я что-то упустил, и Шопен ускользнул от меня.
Мое литературное образование требовало все больших усилий, поэтому в двадцать лет я вынужден был покинуть Лион, родных, Шидмайера, отправиться в Париж, чтобы начать занятия в Эколь Нормаль[25]
, куда мне удалось поступить по конкурсу. И вот, покинув школьный монастырь, я наконец обрел свободу. Теперь я мог ходить куда захочется, танцевать, пить, флиртовать, заниматься любовью. Я с упоением пользовался новыми возможностями, наслаждался до полного изнеможения и так же до изнеможения работал. Свыкнувшись с новым образом жизни, я принялся искать учителя, который помог бы мне раскрыть тайну Шопена. Я был одержим им. Мне остро недоставало его света, покоя, его нежности. След в моей душе, оставленный однажды весенним днем, когда мне исполнилось девять, напоминал не то отпечаток, не то рану. Будучи еще юным, я испытывал ностальгию; мне было необходимо раскрыть секрет этой музыки.Расспросив парижских приятелей, я вышел на подходящую кандидатуру: некая мадам Пылинска, пользовавшаяся превосходной репутацией польская эмигрантка, обосновавшаяся в Париже, давала уроки в Тринадцатом округе.
– Алло?
– Добрый день! Я хотел бы говорить с мадам Пылинской.
– Я у телефона.
– Ну вот: меня зовут Эрик-Эмманюэль Шмитт, мне двадцать лет, я изучаю философию в Эколь Нормаль на улице Ульм и хотел бы продолжить занятия фортепиано.
– А с какой целью? Вы хотите стать пианистом?
– Нет, я просто хотел бы хорошо играть.
– А сколько времени вы можете уделить занятиям?
– Час в день. Может, полтора.
– Вы никогда не будете играть хорошо!
Гудок телефона. Она что – повесила трубку?!
Не смея поверить, что можно поступить так некорректно, я вновь набрал номер. Мадам Пылинска, похоже, ожидала, что я перезвоню, поскольку, едва сняв трубку, она, не удостоверившись, кто на проводе, воскликнула:
– Какие сногсшибательные претензии! Разве, занимаясь по часу в день, можно стать прима-балериной, или врачом, или архитектором?
– Нет…
– Вы оскорбили пианистов, предположив, что такой ничтожной малости достаточно! Вы нас унизили. Унизили лично меня, дали мне пощечину, смертельно огорчили, ведь я, представьте себе, последние сорок лет провожу за роялем от шести до десяти часов в день и до сих пор не могу утверждать, что играю хорошо.
– Простите мою оговорку. Я хочу не то чтобы играть хорошо, нет, мадам, просто играть лучше. Я не могу отказаться от Шопена.
Возникло затишье, продиктованное колебаниями. Мадам Пылинска пробормотала уже не так гневно:
– От Шопена?..
Атмосфера явно теплела. Воспользовавшись минутной передышкой, я пояснил:
– Я учился игре на фортепиано, чтобы исполнять Шопена, но у меня не получилось. Других композиторов я вроде бы тоже разбирал по косточкам, но они уцелели, а вот Шопен… Шопен… Он оказал сопротивление.
– Разумеется!
Слово вылетело, и она тотчас об этом пожалела. Я настойчиво продолжал:
– Фортепиано снабдило меня очками для чтения музыки. Я и читал. Но меня влекло к Шопену, и тут… тут я играл ноты, соблюдал верные штрихи, подчинялся заданному темпу, но…
Я услышал шелест переворачиваемой страницы.
– В субботу в одиннадцать, у меня. Вам подходит?
Мадам Пылинска – лет пятьдесят, голова туго повязана шелковым шарфом, подчеркивающим строгие черты лица, – с порога оглядела меня с ног до головы, бровь приподнята, губы поджаты, словно я и есть ошибка.
– Слишком здоровый… – заключила она.
– Слишком здоровый… для чего?
Пожав плечами, она достала мундштук и, обхватив правой рукой локоть левой, поднесла мундштук ко рту.
– Дым не беспокоит?
Не дожидаясь моего ответа, она двинулась вглубь квартиры, не сомневаясь, что я последую за ней.