Читаем Феномен Евгении Герцык на фоне эпохи полностью

«Я люблю церковь. Я не люблю российской маски ее», – поделилась Гиппиус со своим дневником в 1914 г.[721] Ею и Мережковским, воспитанным вне православной традиции и по-интеллигентски сторонящимся ее, руководила именно воля к церковности, когда в 1901 г. они приняли решение создать литургическую общину вокруг реформированного евхаристического таинства. Установка самой Гиппиус была еще несколько более углубленной. «Я считаю естественной и необходимейшей потребностью человеческой природы – молитву, – писала она в 1903 г. – Каждый человек непременно молится или стремится к молитве… Поэзия вообще, стихосложение в частности, словесная музыка – это лишь одна из форм, которую принимает в нашей душе молитва»[722]. Однако у каждого – своя молитва, непонятная другому (потому и стихов теперь не понимают и не читают), и «сознание одиночества еще более отрывает людей друг от друга, обособляет, заставляет замыкаться душу». Этой беде XX в. Гиппиус находит религиозное объяснение: «у каждого из нас <…> свой Бог». Религиозный порыв, принявший форму реформаторски-сектантского проекта, у Гиппиус неотрывен от ее поэтического творчества и глубин экзистенции: «Пока мы не найдем общего Бога или хоть не поймем, что стремимся все к Нему, Единственному, – до тех пор наши молитвы – наши стихи – живые для каждого из нас, – будут непонятны и не нужны ни для кого»[723]. Вопрос для Гиппиус в конечном счете стоит об общей вере, о единой духовной жизни, – об общине единомышленников – церкви. Подобно Иванову, она шла от практики поэта; но если Иванов видел в поэте создателя новых священных мифов, то Гиппиус возносила поэзию до молитвы.

Главное, что не устраивало Мережковских (и всех выразителей нового религиозного сознания) в «историческом» христианстве – это отвержение плоти мира, квинтэссенция которой – пол. Оригинальная черта христианства в версии Мережковских – это культивирование взамен агапэ, христианской общечеловеческой любви, платонической по сути «влюбленности»: только влюбленность дает «метафизическое» решение вопроса о поле, ибо «со всей силой утверждает личное в человеке», – полагала Гиппиус, подобно Соловьеву, гнушавшаяся заурядным браком[724]. «Духовно-телесная» влюбленность получила в ее глазах оправдание во Христе, освятившем мировую плоть. «Христос – решенная загадка пола, – писала Гиппиус в дневнике начала 1900-х гг. – Через влюбленность в Него – свята и ясна влюбленность в человека, в мир, в людей»[725]. В принципе, такая установка недалека от традиционных представлений восторженных католичек. Однако именно она была источником богемного духа, царившего в «Нашей церкви», Дело в том. что «взаимная влюбленность и целомудрие», по-другому – «девственный брак», призванные соединять членов новой общины, на практике оборачивались, наряду с супружескими изменами, вполне плотскими связями на стороне, «разжиганием» (которое, по апостолу Павлу, хуже брака), а также предполагали гомоэротику. Сверх того, устроители «Нашей церкви» задумали в 1906 г. соединить «девственным браком» Л. Д. Блок и Андрея Белого… Что это? богема? Содом? «Во влюбленности <…> противоречие между духом и телом исчезает, борьбе нет места, а страдания восходят на ту высоту, где они должны претворяться в счастье», – учила Гиппиус[726], опрометчиво возводя опыт одиночек в общий закон…[727] «Голубоватая» сомнительная община Мережковских видится все же пристойней башенной «соборности»: в «Нашей церкви», в конце концов, упорно держались за Христово имя, тогда как на Башне искали в оргийном чаду «неведомого бога»…

Перейти на страницу:

Похожие книги

Кошмар: литература и жизнь
Кошмар: литература и жизнь

Что такое кошмар? Почему кошмары заполонили романы, фильмы, компьютерные игры, а переживание кошмара стало массовой потребностью в современной культуре? Психология, культурология, литературоведение не дают ответов на эти вопросы, поскольку кошмар никогда не рассматривался учеными как предмет, достойный серьезного внимания. Однако для авторов «романа ментальных состояний» кошмар был смыслом творчества. Н. Гоголь и Ч. Метьюрин, Ф. Достоевский и Т. Манн, Г. Лавкрафт и В. Пелевин ставили смелые опыты над своими героями и читателями, чтобы запечатлеть кошмар в своих произведениях. В книге Дины Хапаевой впервые предпринимается попытка прочесть эти тексты как исследования о природе кошмара и восстановить мозаику совпадений, благодаря которым литературный эксперимент превратился в нашу повседневность.

Дина Рафаиловна Хапаева

Культурология / Литературоведение / Образование и наука