Читаем Феномен Евгении Герцык на фоне эпохи полностью

Прежде всего реальность обрело то апокалипсическое чувство, которое культивировала у себя русская духовная элита. То, что было декадентской мечтой, стало повседневной действительностью: казалось, что мир вокруг рушится подобно обветшавшему дворцу при натиске грозных стихий. Апокалипсическое настроение Евгении ярко представлено в ее письмах 1922–1927 гг. к Бердяеву – одному из главных идеологов апокалипсических ожиданий[1064]. «Во мне очень возросло чувство конца, близости перехода, перелома огромной важности», видение «гибели культур, которая происходит на наших глазах», – писала она в 1923 году. Апокалипсический конец переживался Евгенией как «конец культуры христианской» и уход из мира Христа: Ему вроде бы нет больше места «в том, что наступает, – в господстве техники, в торжестве материи над идеей» (с. 655). Пока для Евгении еще значима христианская диалектика – именно бедствия обличают «христианскую природу мира как мира катастрофы и разрушения, и гибели»: в конце концов, Христос пришел именно с тем, чтобы свести огонь на землю. А кроме того, перед лицом ужаса бытия ожила нужда в Спасителе – «в нас же гибель, и в нас же Воскреситель». – Тем не менее критичность по отношению к православной Церкви у Евгении нарастает. Правда, она настаивает именно на апокалипсической сути таинств Евхаристии и покаяния, «как бы ни менялись формы» (с. 655). Но эти церковные формы почему-то все больше коробят, смущают ее, и она лелеет мечту об их разрушении. Начавшееся гонение на Церковь в ней «будит надежды» на то, что «через разрыхленные, взбаламученные покровы церковности скорее прорастет семя нового»; «с волнением» она в «живой Церкви» распознает веяние родного для нее духа петербургских Религиозно-философских собраний… Интеллигентская элита Серебряного века не дорожила величественным организмом глубокомысленного византийского обряда, не желая признать, что это чудесный инструмент живой веры, обеспечивающий связь дольнего мира с горним, способный сводить небо на землю и человека поднимать к Богу… Разделяя духовную революционность своей эпохи, Евгения предпочитала сосредоточиваться на «безобразной стороне» Церкви. В 1920-е гг. в ней начал назревать разрыв с Церковью: «Сама не знаю почему, я холодна к церкви, отчего самой мне порой пустынно и тоскливо. Такое у меня чувство, что самое нужное и динамическое во Христе выскальзывает из символики церковной, не отражается в ней», – писала она в 1925 г. Бердяеву (с. 659). Разрастающаяся пустота в душе впоследствии заполнится советскими ценностями.

Отход от Церкви был подкреплен и другим мировоззренческим сдвигом, происшедшим с Евгенией. Летом 1923 г. ей случайно попало в руки популярное изложение теории относительности А. Эйнштейна, и она загорелась философскими выводами из идей новой физики. «Все последнее время у меня под знаком Эйнштейна <…>, – пишет она Волошину. – Чувствую его, Эйнштейна, как гиганта, которым окрасится все наше время. Такое глубокое проникновение в “небо”, какого не было никогда, и дорого мне то, что это на основе безграничного скепсиса, на “относительности” всего»[1065], – Итак, релятивистское мировоззрение, «безграничный скепсис», обеспечивает «глубокое проникновение в “небо”»! Так Евгения утверждается в своих интеллигентских шатаниях, в игре вокруг веры. Она обнаруживает элементы Эйнштейновой картины мира в мировоззрении Эдгара По и проводит параллель между движением планет по «геодетам» – оптимальным с точки зрения идеи искривленного пространства траекториям – и императивом для человека следовать своему собственному, уникальному духовному пути («Эдгар По»). Размышляя о «литературоведении» Евгении Герцык, мы уже указали на ее тенденцию к оправданию равно путей добра и зла; дополнительный стимул к уравниванию людских «геодет» давал релятивизм Эйнштейна. И отсюда – всего шаг до нивелировки мировоззрений: чем, в самом деле, коммунистическая «геодета» хуже старой православно-монархической?!

Перейти на страницу:

Похожие книги

Кошмар: литература и жизнь
Кошмар: литература и жизнь

Что такое кошмар? Почему кошмары заполонили романы, фильмы, компьютерные игры, а переживание кошмара стало массовой потребностью в современной культуре? Психология, культурология, литературоведение не дают ответов на эти вопросы, поскольку кошмар никогда не рассматривался учеными как предмет, достойный серьезного внимания. Однако для авторов «романа ментальных состояний» кошмар был смыслом творчества. Н. Гоголь и Ч. Метьюрин, Ф. Достоевский и Т. Манн, Г. Лавкрафт и В. Пелевин ставили смелые опыты над своими героями и читателями, чтобы запечатлеть кошмар в своих произведениях. В книге Дины Хапаевой впервые предпринимается попытка прочесть эти тексты как исследования о природе кошмара и восстановить мозаику совпадений, благодаря которым литературный эксперимент превратился в нашу повседневность.

Дина Рафаиловна Хапаева

Культурология / Литературоведение / Образование и наука