Читаем Феномен Евгении Герцык на фоне эпохи полностью

Интересно, что в шестовский экзистенциализм вошли, трансформировавшись, и прочие главные мотивы и тезисы Ницше. Так, «переоценка всех ценностей» обернулась у Шестова «преодолением самоочевидностей»; «по ту сторону добра и зла» оказалась вера, снявшая в генезисе шестовской философии скомпрометированное (в книге о Толстом и Ницше) добро и оправданное (в книге о Достоевском и Ницше) зло; «вечное возвращение» же, тезис весьма туманный в контексте «Заратустры», у зрелого Шестова заиграл всеми гранями: Сократа не отравили, Кьеркегору была возвращена невеста, а Иову – стада и т. д. Именно под мысль о вечном возвращении Шестов создает свое заумное Зазеркалье, мир веры, где и происходит преодоление самоочевидностей.

«Работают» в книгах Шестова, по-видимому, все идеи Ницше! Казалось бы, скажем, прямого «проклятия христианству» Шестов не изрекал: напротив, он берет на вооружение стих Нагорной проповеди о том, что солнце равно восходит над добрыми и злыми, опирается на высказывания апостола Павла… Однако, будучи вырваны из контекста, новозаветные положения «шестовизируются» (к примеру, Павлово «оправдание верой» в конце концов превращается в «апофеоз беспочвенности») и… «ницшезируются» (Нагорная проповедь оказывается призывом устремляться «по ту сторону добра и зла»). И уже прямым текстом Шестов клеймит католическую Церковь, присвоившую себе «власть ключей», и монашество, едва не погубившее Лютера («Sola fide»), – отрицает православие – хотя бы в лице старца Зосимы у Достоевского, а также протестантизм – «жестокое христианство»… Не поднимая руки на Самого Христа, которого он считал «совершеннейшим из людей»[242], Шестов одновременно доходит до проклятий историческому христианству, которого он не понимал, не зная опытно, вне которого он жил и умер.

Наконец, в противостоянии «всемства» и героев Шестова (от «подпольного человека» у Достоевского до Паскаля, Кьеркегора и Ницше) отразились два ницшеанских мотива: с одной стороны, это установка на духовную аристократию, с другой – убежденность в том, что все идеалы и ценности христианской культуры (шестовское «всемство») – это «человеческое, слишком человеческое». – Дионис — философский наставник? бог Ницше? [243] – напрямую все же не превозносится Шестовым, кровная память которого, надо думать, сохранила ненависть предков к языческим богам. Шестов хочет выглядеть мыслителем библейской традиции, хотя большой вопрос – является ли он таковым в действительности. Однако Шестов сторонится Диониса лишь в видимости: Дионис проникает в «философию веры» под именем Абсурда, обладающего воистину божественным всемогуществом (он обращает ход времени в «заумном» «измерении веры», бывшее делает небывшим и заново творит «из ничего»). В учении Шестова Абсурд выступает как противник Логоса, т. е. теологического Христа, – и, будучи превознесен мыслителем, оказывается аналогом Антихриста Ницше. Дионисийская бездна («Рождение трагедии») является декорацией всех сцен экзистенциальной драмы, представленной Шестовым и имеющей общее название «апофеоз беспочвенности»: «человек над бездной» – именно так обозначила Е. Герцык человеческую ситуацию, проблематизированную Шестовым. Наконец, оба мыслителя, Шестов и Ницше, погружены в мировой трагизм, хотя переживают его каждый соответственно своему складу характера: Ницше – с предельной мрачностью и мизантропией, Шестов – с экзальтированной надеждой на чудесный исход. «Философия трагедии» Шестова все же преодолена его «философией веры», тогда как в судьбе Ницше (по крайней мере, для внешнего взгляда) восторжествовал трагический Абсурд.

Андрогин против сверхчеловека

Перейти на страницу:

Похожие книги

Кошмар: литература и жизнь
Кошмар: литература и жизнь

Что такое кошмар? Почему кошмары заполонили романы, фильмы, компьютерные игры, а переживание кошмара стало массовой потребностью в современной культуре? Психология, культурология, литературоведение не дают ответов на эти вопросы, поскольку кошмар никогда не рассматривался учеными как предмет, достойный серьезного внимания. Однако для авторов «романа ментальных состояний» кошмар был смыслом творчества. Н. Гоголь и Ч. Метьюрин, Ф. Достоевский и Т. Манн, Г. Лавкрафт и В. Пелевин ставили смелые опыты над своими героями и читателями, чтобы запечатлеть кошмар в своих произведениях. В книге Дины Хапаевой впервые предпринимается попытка прочесть эти тексты как исследования о природе кошмара и восстановить мозаику совпадений, благодаря которым литературный эксперимент превратился в нашу повседневность.

Дина Рафаиловна Хапаева

Культурология / Литературоведение / Образование и наука