Читаем Феномен Евгении Герцык на фоне эпохи полностью

Также тезис Шестова не предполагает и психологической трактовки: дескать, все возможно для верующего в его иллюзорном, субъективном душевном мире, где молитвенная нужда непременно найдет пускай и не прямое, но хотя бы компенсаторное удовлетворение. Нет в шестовской идее о победе веры над «всемством» и эсхатологических смысловых обертонов. Шестовский «мир веры» – никоим образом не библейское Царство Небесное, где «как на небе, так и на земле» («Отче наш», Мф 6: 9—13) в конце времен воцарится воля Божия. Напротив, Шестов ратует за сиюминутное торжество воли конкретного человека, восстающего против Бога, жаждущего отнюдь не победы добра, но «чтобы мне чай пить». Более того, мир веры – даже не виртуальный мир (т. е. возможный при определенных условиях): исполнение молитвы «дай каждому, что ему хочется» (Б. Окуджава) невозможно по той простой причине, что мне и другому очень часто хочется вещей взаимоисключающих. Так что лучше, чем Булгаков, сказать, кажется, невозможно: шестовский мир веры «заумен». Небиблейская природа этого фантома очевидна и комментариев не требует. Истинно верующий – «библейский» человек живет не в «заумном», а в реальном мире, где молитвы отнюдь не обязаны быть исполненными буквально. И живет он в мире, лежащем во зле, под знаком Гефсиманского прошения: «Не Моя воля, но Твоя да будет» (Лк 22: 42).

Главной ценностью «философии веры» Шестова является, как мы видим, не любовь к Богу или доверие к Нему, не реальность диалога – богообщения, а также не «детская» вера в чудо, – но вера прямо-таки в качестве магии — неограниченной власти субъекта веры не только над людскими судьбами (Регина Ольсен, дети Иова и т. д.), но и над природными стихиями и законами, над самим временем… Воля к магии, воля к власти самого маленького, самого плюгавого («подпольного») человека над миром – вот пафос, если угодно – «смысл» «заумной» философии веры Шестова. Скажут: горами движет Бог, внимающий воплю «из глубины»; у Шестова – не магия, а сила веры! Но дело-то в том, что Бога как Личности, повторим, у Шестова и нет: шестовский «Бог» апофатичен, как бы лишен собственной окачествованной, «катафатической» силы. Если шестовский «человек» – фигура вполне определенная, – он хочет своего маленького счастья, семейственности и сытости (Иов с его детьми и стадами, Кьеркегор с потерянной невестой Региной Ольсен), своего «стакана чая», несмотря ни на что («подпольный» герой Достоевского), – то существо «Бога» в изображении Шестова связано лишь с исполнением или неисполнением этих земных человеческих стремлений. «Да будет воля моя» — такова доминанта дуэта Бога и человека у Шестова, где тон задает человек. Мы даже не вправе называть эти отношения диалогическими – Бог у Шестова не имеет Своего голоса и лишь изредка, как эхо, на Своем уровне в точности повторяет сказанное человеком: тогда, например, Иову возвращается его достояние. У Шестова до предела гипертрофирована мысль Фейербаха о Боге как отражении человека: шестовский «Бог» – это жалкий подголосок «подпольной» личности. Личность же эта – и здесь важнейший из парадоксов Шестова – в «измерении веры», во «втором измерении мышления» («Афины и Иерусалим») вырастает в сверхчеловека, своей фантастической мощью намного превосходящего ницшевского Uebermensch’a. Жалость молодого Шестова к страждущему маленькому человеку, его народнический порыв, пройдя через философскую метаморфозу, обернулись учением о «преодолении самоочевидностей верою», а, соответственно, униженный и оскорбленный изгой жизни превратился в чародея-метафизика, противника мирового Логоса… Действительно, искавший Бога на пути, открытом Ницше (см. концовку книги о Толстом и Ницше), к гему иному мог прийти Шестов, если не к сверхчеловеку и антихристу?!

Перейти на страницу:

Похожие книги

Кошмар: литература и жизнь
Кошмар: литература и жизнь

Что такое кошмар? Почему кошмары заполонили романы, фильмы, компьютерные игры, а переживание кошмара стало массовой потребностью в современной культуре? Психология, культурология, литературоведение не дают ответов на эти вопросы, поскольку кошмар никогда не рассматривался учеными как предмет, достойный серьезного внимания. Однако для авторов «романа ментальных состояний» кошмар был смыслом творчества. Н. Гоголь и Ч. Метьюрин, Ф. Достоевский и Т. Манн, Г. Лавкрафт и В. Пелевин ставили смелые опыты над своими героями и читателями, чтобы запечатлеть кошмар в своих произведениях. В книге Дины Хапаевой впервые предпринимается попытка прочесть эти тексты как исследования о природе кошмара и восстановить мозаику совпадений, благодаря которым литературный эксперимент превратился в нашу повседневность.

Дина Рафаиловна Хапаева

Культурология / Литературоведение / Образование и наука