Репортаж закончен. У ВГТРК в студии – сменилась тема. Что-то про страшную коррупцию армии Украины. Волхин про украинских воров слушать не стал. То есть продолжил слушать, только как бы не слышал, оказавшись, как в аквариуме. Мозг отрицал звуки, выражающие слова, хотя до него доносились колебания тел, плывущих далеко-далеко по водам смерти, доносились шевеления трав, связующих эти воды с твердью земной… Полые продолговатые тела… Он глядел в экран, словно пребывая в ожидании сна, где снова появится Павел Кошкин и расскажет ему, покажет ему, что, как, успели «шприцы» или нет… И где-то там, рядом, в том сне, и он сам. А что с бойцом, которого спасла чужая прочная каска, одолженная ему на один бой состоятельным товарищем?
Мужчина сидел и сидел, глядел и глядел, лишь раз изменив положение тела – подперев подбородок кулаком, а локоть утопив в бедро. А пес лежал и лежал, шевелил ушами. И вдруг он вскочил на четыре лапы, встряхнулся, подошел к Человеку и положил ему на второе колено теплую голову.
– Ну, что ты? Как, морда, одолеем мы их? Что считаешь?
Волхин опустил ладонь на лоб овчарки. Подумалось странное – такой лоб, плоский, ровный, широкий – прекрасный аэродром для взлета бабочек.
Собака промолчала в ответ. Тогда Человек трижды легонько пошлепал шерстистый аэродром. Потом, охнув, поднялся со стула и вышел за порог. Оказавшись у края террасы, он крепко схватился за кругляш соснового перильца. Убедившись, что стоит основательно на ногах и качели в висках не свалят его, Волхин задрал вверх голову. Он ощупал контур, силуэт березы, а затем пошел выше в поиске своей звезды. Он осознавал и умом, и опытом нутра, опытом души, опытом всего знания себя, что в нем нечто основательное поменялось, изменилось. Но не как в автомобиле бампер, шина или даже мотор со сцеплением, нет, а как в слове – ударение, если слово поставлено в песенный стих. Поменялось после того, как что-то осязаемое, но не плотное, не твердое, прорвалось сквозь пленку, сквозь мембрану, что была растянута в нем, в его горле, между телом – сердцем и легкими, дающими воздух – и головой, мозгом, висками, где жил гнев – нет, не гнев, а раздражение. Гневом оно стало теперь, после прорыва. Гнев и ужас.
Волхиным овладел ужас под звездой, ужас истинного бессилия и одиночества. Рой вопросов, рой ос ворвался в верхние органы сквозь брешь в пленке. Где вертолетчики? Где звено поддержки? Кто, кто приведет наших… Куда? К победе? К спасению? Кто? И как же неумолима жизнь человека – что Львов, его «старлей», окажется там, а он, его командир – позывной «Ольха» – он здесь и ничем, никак… И зачем Львов – один как перст, как младший среди людей, а дочка Светлана водится с хмырями, с тусовщиками, с пустотой пузатой, и ей уже вообще не ведомо существование такой сущности, как мембрана в горле… «Надо удалить гланды, и не мучиться» – так скажет она. Упрощает, где может. Вот, доупрощалась со своим киногероем. И с прочими. Опростилась. Да и не в том дело…
Страшно, вот что – как же одиноко не ему, а псу Шарону! Жуть! Он же остался без Хозяина. А Хозяин для него и есть вся жизнь! Вся любовь, вся осознанность и осмысленность существования! Пес знает, как неизбывно и полно его одиночество. Иначе зачем он глядит в экран и воет? Что, из-за привычки, нажитой в глухой берлоге Львова? Ерунда. А ведь до прорыва в пленке сам он, Волхин, так бы и решил, так бы и объяснил. А сейчас – нет. Только и это – не то, а вернее – не все… Подобно одиночеству пса Шарона другое одиночество. Одиночество Человека, оказавшегося без Хозяина. Одиночество человека под звездой, возле тени стройной березы, покрытой шалью… Белый ствол можно только угадать в отсвете Луны. Одиночество, подобное… А подобие – как подобна дыра в зубе пещеры в скале. Малое – огромному. Атом – космосу. Где хозяин?
Пальцев коснулось мягкое, влажное. Пес носом потрогал свободно повисшую руку и лизнул ее, наклонив голову. Не дождался ответа. Сел возле Человека, к ноге, и также устремил взгляд ввысь, к звезде.
Над участком прошмыгнула птица. Оставила на темном бархате неба еще более темный след, как будто коготком чиркнула по пыльному роялю. Шарон с опозданием обернулся и фыркнул: «Что разлеталась, дура, мешаешь нам созерцать…»
– Ну, что ты снова… А, Шарон? Что ты фыркаешь? – впервые по кличке-имени назвал пса Иваныч. – Это просто птица. Песня была такая, про нас, молодых. О чем поешь, ночная птица, одна, в осенней тишине[5]. Сейчас не поют таких песен… Ну скажи, кто тебе такую кличку догадался дать? Ты хоть понимаешь, кто такой Шарон? Нет, будешь ты у меня Шарик. Нет, какой ты на хрен Шарик! Будешь Жуков. Нет, ты же немец. Наш немец. Минихом будешь? Вот!
Виктор Иваныч вслепую нащупал собачью морду и прижал к своему бедру.
– Вот так, Миних. Будем, да?
Собака в ответ лизнула руку.
Одиночество нисколько не усилилось, оно изменилось. Оказалось, что это состояние, это отношение с окружающим и с самим собой, так же, как и грусть, имеет такие разные оттенки, что даже и одним и тем же словом стыдно, коряво их называть…