В столовой возле артиллерийской вешалки остались два крупногабаритных курсанта: Балуев и Дашкевич. В их задачу входила охрана бушлатов и похудение. Рядовые заняли позиции на противоположных концах вешалки. Они сняли ремни, ослабили их, придав им, таким образом, максимальную длину, и плотно опоясали вешалку. Словно небольшая аллея ёлочек была взята в круг! Ну хорошо — в овал, чтобы быть точным не художественно, а документально. Хоровод, составленный по принципу «человек-ремень-человек-ремень», выглядел глупо, но надёжно. Одушевлённые и неодушевлённые предметы, взявшись за руки-бляхи-мухи, объединились в борьбе с воровством. Бушлатов не хватало, и подразделения постоянно крали их друг у друга. Из-под носа. Весело. Дерзко. С азартом. Как цыгане воруют лошадей. Переходящими кубками были бушлаты!
— Бигус дают, — тоскливо произнёс Балуев.
— Договорились же о хавке[72]
не базарить, — упрекнул товарища Дашкевич.— Я и не базарю. Так, просто.
— Лучше просто за «махрой» паси.
— Я и пасу.
— Вот и давай.
— Как думаешь, сменят? — через некоторое время спросил Балуев. — Хоть чаю хлебнуть.
— Опять ты о еде!?
— О воде.
— Всё равно.
— Всё равно-о-о, — передразнил Балуев. — Ты нехватан просто.
— Сам нехватан.
— Пельмени, курочка, котлеты, — схавал?
— Не бушлаты — я б из тебя сам котлету сделал.
— До фига вас тут таких: по зиме — оравших, по весне из-под снега оттаявших.
Позлились друг на друга с минуту.
— Ладно, проехали, — примирительно сказал Дашкевич. — Мы с тобой тоже особо не торопились, когда тут Калина с Кубыхой стояли.
— Вообще никак… Я в их сторону даже не смотрел. Мне казалось, что они всё равно когда-то хавают. Фиг знает, ну передвигались же как-то, в обморок не грохались.
— Балуй, они тогда две недели почти не жрали, а мне их только сейчас жалко стало. Сейчас бы я их сменил. — Голос Дашкевича стал жёстким и хриплым. — И пусть меня тоже никто не меняет. Пошлю подальше — отвечаю!
— Да ладно — не заморачивайся. От Калины с Кубыхой не убыло. Ну, убыло, конечно, но всё нормально же.
— А я и не заморачиваюсь. Худею. Жиром зарос, на гражданке хряком звали. Мне теперь вообще всё по фигу. Четвёртые сутки не жру. Ничего не страшно теперь. Я судьбу в баранку теперь согну. И совестью буду управлять, как хочу. Захочу — буду других менять, не захочу — всё равно сменю. Назло.
— Себе что ли?
— Тебе, блин!
— А без разницы уже. Менять-то некого. Все пацаны в форму пришли, одни мы остались.
Дикий хохот двоих…
— У «фееров» крыша от нехватки поехала, — сказал бушлатный охранник автомобилистов своему напарнику. — Мы на очереди.
По железным рельсам раздаточного стола ползли синие пластмассовые подносы-трамваи, загружаясь на остановках бигусом, хлебом, чаем. Волоокая молодуха, Женя Витейкина, покрикивала на бойцов, создававших пробки. Она была поварихой из вольнонаёмных. Как женщина Женя Витейкина волновала только сытых сержантов. Для вечно голодных курсантов она была богом с женскими половыми признаками, распределявшим поварёшкой небесную манну в соответствии со своим настроением в настоящую секунду.
По три раза на дню ходили курсанты на приступ кокетливой твердыни по фамилии Витейкина.
Земная рать перепробовала тьму тьмущую улыбок в поисках той, которая бы обезжирила сердце дамы и заставила бы её нагрузить тарелку чуть больше или хотя бы не меньше положенного.
И как её только не называли! И Евгенией, и Женей, и Женечкой, и Женькой, пару раз даже Евгеном.
И как только не смотрели на неё! И как на любимую, и как на мать, и как на сестру, и как на икону, и как на шлюху, — всё бесполезно.
Бывало, что удача скалилась некоторым курсантам, но эти оскалы, как правило, не одаривали одного человека дважды. Витейкина с удовольствием купалась в мужском внимании, но дальше буйков не заплывала.
— ПТУР почти прошёл, — сказал Павлушкин стоявшему справа Куулару и добавил с недовольством: «Вечно мы вторые».
— Сержикам иди говори, — смерив Павлушкина презрительным взглядом, ответил тувинец.
— Надо будет — скажу! — огрызнулся Павлушкин и пошёл искать правду слева. — Герц, чем ПТУР лучше нас?
— Ничем, — ответил Герц.
— Вот и я говорю, — сказал и забыл Павлушкин, как будто только и хотел, что занести очередную несправедливость в реестр и переключиться на что-нибудь другое, более интересное и пакостное. — Герц, подкати к поварихе, она тебе даст.
— С чего ты взял?
— Нюх у меня.
— Нюх у него.
— В натуре, говорю. Как кошка на тебя смотрит.
— Чего?
— В охоте, говорю, она. Ублажишь — может, подобреет.
— Ты совсем уже.
— А она не совсем? Мы с голоду пухнем, а она с чайную ложку в шлёмки[73]
нацеживает. Дождётся, что её бригада по кругу пустит.— Высказался?
— Не-а… Как думаешь, она чистая?
— Ну и лупень, — покачал головой Герц.
— За тебя переживаю, дура.
— Павлуха, она же девушка как-никак.