Но ты продуманный, я тебя знаю. Ты представишь, что нас не снимают, где есть движение и звук, а фотают. Будешь замирать как-нибудь эдак. Может быть, даже прикроешь мои обрубки плащ-палаткой. Ты забыл, что у меня руки целы. Я раскроюсь. Нате — смотрите! А Фане я кишки вывалю. Фань, прости, но тебе вывалило ливер. Ну, вывалило и вывалило. Какая тебе разница?! Трупу всё равно. Может, и не вывалило бы, если бы Герц не искал искусство, где его не просят. А так — вывалило. Вот — печень. Вот — селезёнка. Вот твоё дерьмо, Фаня. Ты хоть и гадил по жизни, как все, но сильно от тебя не воняло. Так — напахивало изредка, когда чужие сапоги сопрёшь, воздух испортишь или в сортире не сразу смоешь. А тут из тебя дерьмо полезло, как из меня сейчас. Вонь дикая! И вид не лучше! Дерьмо разлилось по кишкам и не обломалось, совсем не обломалось облить сердце. Фотай, Герц, если рука не дрогнет. Только сердце уже не красное, как на валентинках, а поносно-жёлтое, потому что Фаня поел жирного, а нам — сам знаешь — жирное нельзя.
Чё притихли, товарищи? Бомблю, — да? Но в тему же. О вас же. О подвиде подвида. Разошёлся я что-то, и никто не останавливает, главно. Ну, потому, наверно, что я вопрос чётко раскрываю. Без всяких учебников. Просто день какой-то странный. Как будто сам себе навредить хочешь. Как будто со скалы прыгаешь. Знаешь ведь, что расшибёшься вдребезги, но в полёте-то дух захватывает, ништяк в самом полёте-то. Сильвестров, это я к тому, что ты мне ничего не должен. Ни копья, я с тебя долг снимаю. Я слишком много нагородил о товариществе, чтобы теперь всё испортить. Я сам себя в угол загнал, и не жалею об этом. Я сам себя к стенке поставил, и сам себя расстреляю. Уже мне ноги оторвало, уже Фаня убит, уже Герц в одну каску оборону держит. И ты хочешь, Сильвестров, чтобы я сейчас всё испакостил?! Чтобы вонючая сотка между нами встала?! Ты совсем что ли?! Ты за кого меня держишь?! — Губы Павлушкина задрожали. — Я товарищей из-за тебя положил, должник ты чёртов! Герц мне друг, а Фаня какой мне друг?! Но он мне ни слова против, когда я ему кишки выпотрошил!
По субботним баням курсанты не раз видели Павлушкина голым. Во время помывки они не стыдились его, он — их; обычное дело в мужских коллективах. А вот на нагую душу Павлушкина курсантам смотреть не приходилось. В России душа — женского рода. Словом, курсанты из деликатности стали отводить взгляды от Павлушкина. Им не хотелось, чтобы по их глазам он прочёл, что они видели его слабость. Или силу. Курсанты не могли понять, свидетелем чего они стали. Вмешались тонкие материи.
— Вопрос второй: 1380 год. Куликовская битва и её значение, — пропорол тишину Герц. — Но сначала присказка. Ты вот на меня, Павлуха, бочку катил, а я и без тебя недавно понял, что настоящее искусство в естественности. Искусство — в тысяче оттенков серого цвета, где двести восемьдесят шестой оттенок близок к зелёному, а четыреста восемьдесят пятый — к ярко-красному. Так что не вставал бы я как-нибудь эдак перед камерой или фотиком. Пакостно ты любишь человека, Павлуха. Борзо, неуёмно любишь. Ты никому и насолить-то толком не умеешь. Пять раз насолишь, десять — опреснишь, чудо ты в перьях. Что ж ты себя за это так презираешь? Живот тут Фане вспарывал. Типа, вот я какой, Фане кишки вскрываю, Герца воспитываю. А чё же ты, мясник, рядом с тумбочкой Семёнова постоянно сигареты роняешь? Три раза уже ронял. Прямо пройдёт, выронит и сам себе верит, что случайно.
— Гон! — вспыхнул Павлушкин. — Может, и выпали раз, я откуда знаю.
— А чё ты так испугался? Из-за того, что Семёнов — очкомой, и все его должны дрочить?! Главно, больше всех его гнобит, а потом сигареты ему подбрасывает. Ты давай уже определяйся, с очкомоями ты или с мужиками. А то не по понятиям как-то, хотя сквозь некоторые твои понятия Новый Завет просвечивает. Уж чего-чего, а от понятий такого не ожидал. Скрытно работаешь, правая рука не знает, что делает левая.
— А ты Семёнову вообще в открытку[78]
помогаешь, — пробурчал Павлушкин.— А я и не скрываю. Только в отличие от тебя мне плевать на Семёнова. Вот честно — плевать. Семёнов, без обид, ничего личного. Я за человечеством человека не вижу. Лупу дай — не разгляжу. Через силу помогаю. Чтобы утвердить и увеличить свою силу — помогаю. Энергетическая подпитка у всех разная, у меня такая. Только я Семёнова ни разу очкомоем не назвал. Ваши понятия мне уже во где сидят! — Герц придушил ладонью самого себя. — Зона ваша обрыдла. Я Семёнова не люблю, не спорю. Зато я зону вашу ненавижу. Это равносильно, что я Семёнова через ненависть к зоне люблю. А понятия ваши — ничто, пыль!
— При этом самому на очки западло идти, — сказал Лысов.
— И пойду, но тогда я Вас убью, — спокойно, даже не взглянув на сержанта, произнёс Герц, как будто речь шла не о жизни и смерти, а о хрене с редькой.
Батарейцы утвердительно закивали головами, что, мол, этот, если вот так говорит, помоет очки и грохнет, товарищ сержант.