— Шкатулка музыкальная из Дрездена, маленькая, чуть больше мушечницы. Сейчас это модно — под музыку разговаривать. Но наш разговор не клеился. Сидим, молчим и пялимся на эту шкатулку, как на икону. Потом я не выдержал: «Простите, — говорю, — сударыня, дела…», а сам думаю: «А ну как Лядащев тоже вскочит, я только на порог, а он опять с ножом к горлу — бумаги давай». Но он даже не заметил моего ухода. Он в этот момент над шкатулкой вздыхал. Я полагаю, они до вечера музыку слушали.
— А дальше что?
— А вот что. — Саша достал разрисованное цветами письмо и насмешливо его понюхал. — Знаешь, чем пахнет? Свадьбой… Влюбилась Тайная канцелярия! — Он остановился, осмотрелся кругом. — Давай посидим. Лужок и вяз зеленый. Совсем как в Москве на Сретенке.
— Только это речка Карповка.
— Пусть будет Карповкой. Давай никуда не торопиться. Вечно мы куда-то спешим…
— В три я должен быть у Черкасского. Он обещал устроить меня в петербургскую Морскую академию. Я ему паспорт должен отнести.
— Ну и отнесешь. Ты лучше скажи, когда невесте представишь?
Алексей только вздохнул:
— Князь жалует Софье свою мызу на Петергофской дороге. Но я бы хотел, чтоб до свадьбы она с матушкой в Перовском жила.
— Три года — большой срок.
— Огромный! — воскликнул Алеша с горечью и подумал: «Не просто огромный, а бесконечный. И сколько их еще будет — разлук. Учись ждать — так, кажется, говорили древние».
Саша, не глядя, сорвал какую-то травку, пожевал листик. Мята…
— Гаврилы нет. Узнал бы сейчас, как мята действует на человека.
— Ветрогонно и потогонно, — серьезно сказал Алексей. — Холодит во рту, но разогревает желудок. Незаменимое средство против спеси у новоиспеченных гвардейцев. Сашка, а не боишься — одному, в Париж?
— Я ничего не боюсь. Лукьяна Петровича только жалко, опять будет переживать. Знаешь, Алешка, он меня любит…
— Догадливый.
— Я серьезно. Меня никто никогда не любил так, чтоб всем сердцем. Детство свое я ненавижу. Я на родителей не в обиде. Раздели-ка любовь на девятнадцать душ! Да еще внуки, невестки, снохи, зятья! В книге, которой отец снабдил меня перед разлукой, не записан ни один брат, ни одна сестра. Отец понимал, что на их помощь я не могу рассчитывать. Все мы, Беловы, — каждый за себя.
— Ты приятное исключение.
— Вы иронизируете, сэр! Это недопустимо, сэр! Защищайтесь, сэр!
— Сашка, лежи тихо.
— Ладно, шут с тобой. Мир перевернулся, и все стало на свои места. Я еду в Париж, Софья под опекой Черкасского, Тайная канцелярия влюбилась… а посему Лядащев простил мне бестужевские бумаги.
— Забудь ты про эти бумаги! Их уже нет. А что еще может потребовать у тебя Лядащев?
— Он может потребовать у меня все, что угодно, — мысли, соображения, голову, наконец. Он страж государства, столп Российской империи. Какое счастье, что и в столпов попадают стрелы амура! На что еще могут надеяться подследственные? А кто мы все — население необъятной России? Мы все подследственные, господа. И да защитит нас Любовь!
25
А вечером… Вечером должен был прозвучать заключительный аккорд многоголосой симфонии под названием «Ганнибал не пройдет», а именно — похищение Гаврилы.
После недельного пребывания в доме Черкасских Гаврила окончательно утвердился в положении строгого и весьма почитаемого божества. Этому положению немало способствовали роковые слова, произнесенные во время припадка Аглаи Назаровны: «А ноги-то двигаются!» Слова эти он сказал чуть внятно, но и этого оказалось достаточно, чтобы чуткое ухо Прошки уловило их. Слова были мгновенно поняты.
— Значит, барские ножки можно вылечить?
На следующий день эти слова повторила сама княгиня.
— Не знаю, не умею, — взмолился Гаврила.
— А нам не к спеху, — спокойно сказала Аглая Назаровна. — Подождем.
Так Гавриле была уготована роль вечного пленника. Княгиня догадывалась, что лекарь не дорожит своим положением в доме и готов в любую минуту сменить нимб святого на камердинерскую ливрею в родных пенатах, и потому строжайше наказала всем жителям своего государства не спускать с Гаврилы глаз ни днем ни ночью.
Когда Алексей поздним вечером пришел в комнату Гаврилы, тот сидел за столом и составлял счет. Окончательная цифра выглядела баснословной, только божеству приличествующей.
— Пора, — сказал Алексей.
Гаврила поднял от бумаги задумчивый взгляд и опять углубился в расчеты. «Может, нуль приписать? — разговаривал он сам с собой. — Ведь все компоненты им оставляю…»
— Гаврила, бросай все! Не ровен час…
— Ага. — Камердинер поборол искушение удесятерить счет, но, чтоб не было разночтений, крупными буквами написал сумму прописью и фамилию начертал. — Теперь все. С Богом, Алексей Иванович.
У двери их остановил гайдук.
— Куда, Гаврила Ефимович?
— В парк, за дурманом.
— Я с вами, — с готовностью согласился гайдук.
— Дурман надо собирать в полнолуние и непременно в одиночестве. А то лекарство силы иметь не будет.
Гайдук попробовал было что-то объяснить, тыча пальцем в Алексея, но Гаврила повысил голос:
— Я буду в одиночестве, и он будет в одиночестве. Понял? И чтоб тихо! Хабэас тиби[35]
, понял?