На подоконнике можно было лежать — толщина стен достигала более двух с половиной метров. Окно внутри бойницы было крепко сбито и не опошлено никакой решеткой — и на том спасибо. Приходила, конечно, шальная мысль, поэтому размышления о высоте его «темницы» носили вовсе не академический характер: разорвать простыни (в темнице и они были), скрутить вервие, высадить раму. Никого не надо бить по башке, потому что милейший унтер Селиванов без стука никогда не появлялся в камере, стучался, даже когда еду приносил. Александр был уверен, что попроси он помощи у кого-нибудь из офицеров, что заходили в камеру перекинуться в карты и распить бутылку рейнского, то он бы ее получил. Во всяком случае, никто бы не помешал ему перелезть через крепостную стену (что очень не просто!) и романтично вспрыгнуть на резвого коня (только где его взять?). После побега в крепости по всей форме подняли бы шум и гвалт, потом начали бы бумаги по инстанциям писать, а он бы тем временем скакал в Петербург под крыло к Бестужеву.
Но… во-первых, с гауптвахты не бегут, потому что это попахивает полевым судом; во-вторых, нет никакой спешности в той информации, которую он раздобыл. Было еще и в-третьих, туманное, размытое, трудно формулируемое — главное. Этим главным был ординарец Лейб-кампании вице-капрал Суворов. С одной стороны, он привез письмо государыни с высочайшим «обнадеживанием» монаршей милостью (знать бы точно, что это она сама прислала), а с другой — обыск у Апраксина, а это зримая иллюстрация к тому, о чем давно чешут языки в петербургских гостиных: Бестужев-де в опале, Апраксина-де ждет арест.
Поручик Петенька Алипов — он вхож к штабистам, и планы этого мерзавца, то бишь генерал-поручика Зобина, ему известны — утверждает, что давно послана бумага к Бестужеву с просьбой сообщить в Нарву, правду ли говорит подполковник Белов. Давно послана, так чего он здесь сидит? Эту несуразицу можно объяснить глубокой неприязнью, которую испытывает главный в армии завистник и дурак к вышеупомянутому отважному и исполнительному офицеру Белову. А если не только глубокая неприязнь лежит в корне дел? Если, посылая его в Нарву, Бестужев что-то проморгал, чего-то не понял? Канцлер должен был предугадать, что появится кто-то вроде вице-капрала Суворова! Расклад может быть и таким: Бестужев все давно предугадал и сунул Сашину голову в петлю, потому что такая ему была в сей момент выгода. «Ну уж и в петлю, — одернул себя Александр. — Сидение на губе не такое уж серьезное наказание…»
Белов служил Бестужеву с той самой поры, когда тот вызволил его из тюрьмы, куда Александр угодил по делу Лестока. Но вызволил его из тюрьмы канцлер не за красивые глаза, а в обмен на копии с неких писем. Письма эти являлись серьезным компроматом на канцлера, а поскольку он был малый не промах, то хотел получить их у Белова любой ценой. Но Белов тоже был малый не промах и хотел любой ценой их удержать. Никита считает, что делать копии неэтично. Что ж, Богу Богово, Никите Никитово.
Если быть точным, Белов начал службу у Бестужева четырнадцать лет назад в том незабвенном сорок третьем, когда они с Корсаком удрали из Навигацкой школы. Тогда они считали, что служба Бестужеву есть служба России. Вперед, гардемарины! Жизнь — Родине, честь — никому!
А что сейчас изменилось? Многое… Во-первых, он уж почти старик, тридцать два года — это возраст! Во-вторых, где друзья, Алешка, Никита?.. Да что он пальцы загибает: во-вторых… в-пятых… К черту, гардемарины! Все образуется! Пора бы уже получить депешу из Петербурга, что-то не торопится Бестужев брать его под свое крыло…
С чем в тюрьме хорошо, так это со временем. Можно обдумать свои дела, чужие, главное — не впасть в ужас нетерпеливости, когда хочется выть и вышибить лбом дверь, пробить брешь в стене.
По ночам его мучили мысли об Анастасии. Крохотный портрет ее в медальоне сразу позволял вспомнить дорогие черты. Но он и без всякого медальона всегда видел перед собой прелестное лицо ее, и этот носик гордый, и нежную с изгибом ямочку в уголке глаз, очень знакомую ямочку: когда целуешь, ресницы щекочут губы…
Конечно, он ее любит, иначе откуда это томленье? Любит без памяти! Но тогда как объяснить самому себе: почему так и не удосужился съездить в Воскресенский монастырь? Ведь два месяца торчал в Петербурге. Объяснение есть: Бестужев запрещал отлучаться куда бы то ни было! Но что ему раньше были чьи-то запреты?
Он кидался к перу и бумаге. Сейчас он все объяснит… Вот только с чего начать? Мысли его беспорядочно толклись, словно овцы, которым надо было всем одновременно влезть в узкую щель… Кроме того, он никак не мог отделаться от надоедливого слова «однако». «Я люблю тебя, дорогая, больше жизни, однако… ничего в жизни я не хочу так, как видеть тебя, однако… погода хорошая, однако…»