Иногда Николай проезжал верхом, стараясь держаться ближе к столяровой избе, разгорячал Казачка, скручивал ему шею по-лебединому, принимал живописные позы, но не заметил, чтобы Татьяна на него глядела. Раз только, когда он гарцевал в ста саженях от избы, что-то высунулось в окно, но тотчас же и скрылось. Другой раз в садике стоял сам «Кащей» и, приложив ладонь к глазам, чтобы лучше рассмотреть, повернулся в сторону Николая, Николай внезапно побагровел, ударил Казачка, погнал в поле и там добрые четверть часа громко ругал Ивана Федотыча, успокаивая тем себя и оправдывая свое малодушное бегство. Воображение его раздражалось от этих неудач, мысли начинали принимать фантастический характер. Ему стало приходить в голову, что «Кащей» держит Татьяну взаперти, на привязи и бьет ее И это до такой степени овладело Николаем, что иногда вечерами он ясно слышал, стоя у конторы, болезненные стоны на той стороне яра.
Столь возмутительной жестокости никак нельзя было стерпеть. Темным вечером — это было в половине июля, когда во многих селах по Битюку уже свирепствовала холера, — Николай, сжимая пугливо колотившееся сердце, подкрался к садику Ивана Федотыча, притаился в густых кустах сирени, раздвинул листву, взглянул в открытое окно и обмер: на верстаке стоял гроб. Иван Федотыч что-то возился над ним, не то с стамеской, не то с долотом, и как ни в чем не бывало, с свойственным ему ласково-важным видом напевал: «Готово сердце мое, боже, готово сердце мое… воспою и пою во славе моей: восстани слава моя, восстану псалтирю и гусли, восстану рано. Исповемся тебе в людях, господи, восдою тебе во языцех. Яко возвеличится до небес милость твоя и даже до облак истина твоя…» И перестал петь, сказав:
— Танюшка-а! Ты не видала, душенька, аглицкого буравчика?.. Куда-то дел и сам не знаю.
К верстаку подошла женщина: Николай увидел ту же и не ту Татьяну; лицо у этой было бледное и худое, как после долгой болезни, но красивее, чем у той; повязки не было, густые косы небрежно были свернуты на затылке, в открытых глазах светилось спокойное и строгое выражение. Она порылась около верстака, нашла буравчик, улыбнулась кончиками губ и сказала:
— Тут он и лежал, Иван Федотыч, вы все забываете. — Потом спросила, показывая подбородком на гроб: — Третий?
— Третий, дружок. Надо будет завтра к Арефию отвезть. Ты, дзшенька, не сбегаешь утречком на деревню?..
Лошаденку бы. Гляди, Арсений Гомозков не откажет. Ты бы сбегала, а я тем местом крышечку прилажу. Экая, подумаешь, беднота есть на свете, Танюшка! Ну, что тесина, и уена-то ей двугривенный, — тесины купить не могут, не на что.
Татьяна вздохнула. — Утром добегу, — сказала она.
— А подбирает, шибко подбирает, — проговорил Иван Шедотыч, — вчерась Арефий сказывал: в Боровой сорок две души бог прибрал… Легкое ли дело!
— Избави господи! — воскликнула Татьяна. Иван Федотыч ничего на это не заметил и опять запел вполголоса.
И немного погодя спросил:
— Деньжонки-то у нас водятся, Танюша?
— Три рубля семь гривен осталось, Иван Федотыч.
Иван Федотыч с сожалением почмокал губами.
— Ах ты, горе! Как же быть-то, дружок. Ох, тяжело бедноте-то, Танюшка!
— Что ж Иван Федотыч, сбегаю завтра у Парфентьевны попрошу. Бывало, не отказывала.
— Сходи, сходи. Душенька. Завтра, бог даст, и отвезу.
Арефий Кузьмич свою линию ведет… Греха в этом не вижу: в горькие времена одно прибежище — господь да Святое писание… Убеждать убеждай, на то и разум даден, а подсобить все-таки надо. Сходи, сходи, дружок, к Парфентьевне. — И опять запел: «Готово сердце мое, боже, готово сердце мое…»
Николай возвратился домой в недоумении. Разобраться в этом недоумении, пристально подумать о том, что он видел и слышал, помешало ему то обстоятельство, что завтра Иван Федотыч уедет в Боровую и, следовательно, Татьяна останется одна. И он всю ночь проворочался с боку на бок, мечтая о завтрашнем дне, о свидании с Татьяной.
На другой день, улучив час, в который, по его, расчетам.
Иван Федотыч уже должен был уехать, Николай таким же воровским обычаем подкрался к садику, спрятался за кустами и увидел из-за них, что Татьяна действительно одна.