Блеснули слезы в глазах Марии Степановны, закусила губу и отвернулась Груня, низко-низко наклонила над скатертью голову Варвара Михеевна.
Шелестел ветер в ветках яблони, терпко пахло смородиной, окружавшей стол широким полукругом. Одиноко стоял этот стол среди зелени, словно тот островок, на котором принял последний бой партизанский отряд. Василий Егорович понял это и тяжело приподнялся со скамейки.
— Я вот что скажу… — глухо и негромко обронил он. — Вот сидим мы, вспоминаем, думаем… Ты, Виктор, фронт прошел, горя хлебнул и ты, Мария, всю жизнь вдовой проходила. Варюшка моя, что все эти годы… вдвое против меня гнет тащила… Груня, Юрий Иванович. Разные мы люди, да судьба у нас одна сложилась — Родину защищать. Верил я в Родину, в строй наш… и по этой вере, как по гати, прошел… Потому и выстояли мы и стоять так будем всегда!
1
К окраине городские огни редели, в районе аэропорта от сплошной электрической россыпи оставались отдельные, беспорядочно разбросанные на темном фоне светляки; тем отчетливей выделялась параллельная курсу взлетающих самолетов цепочка ртутных светильников над Восточным шоссе, которая пронизывала широкое кольцо зеленой зоны и обрывалась перед традиционным жестяным плакатом «Счастливого пути!».
Здесь покидающие Тиходопск машины врубали дальний свет и на разрешенных сорока прокатывались мимо стационарного поста ГАИ, чтобы, оказавшись в черном желобе отороченной лесополосами трассы, ввинтиться наконец с привычной скоростью в упругий душный воздух.
Сейчас высоко поднятая над землей стеклянная будочка пустовала, не знающие об обязательности ночных дежурств, с облегчением нажимающие акселератор водители не придавали этому значения, как не обращали внимания па проскальзывающие в попутном направлении радиофицированные машины с номерами одинаковой серии.
Скрытые от посторонних глаз события этой ночи становились явными только через восемнадцать километров, там, где половину трассы перегораживал желто-синий УАЗ с включенным проблесковым маячком, мельтешили белые шлемы и портупеи.
Видавший виды нелюбопытный «дальнобойщик», привычно повинуясь отмашкам светящегося жезла, выводил свою ФУРУ на встречную полосу, объезжая яркое световое пятно, в котором мельком отмечал косо приткнувшуюся к обочине «шестерку» еще одного глупого частника, на своем опыте убедившегося, что ночная езда таит гораздо больше опасностей, чем преимуществ.
А другие глупые частники, завидев беспомощно растопырившуюся дверцами легковушку, примеряли ситуацию на себя, до предела снижали скорость, обращая бледные встревоженные лица к скоплению служебных машин, к занятым не поддающейся беглому пониманию работой людям в форме и штатском, но резкие взмахи жезлов и злые окрики затянутых в черную кожу гаишников заставляли их топить педаль газа и восполнять недостаток увиденного предполо-жсниями, среди которых было и успокаивающее — о происходящей киносъемке.
Действительно, софиты и яркие прожектора на восемнадцатом километре присутствовали и, подключенные к упрятанным в спецмашины генераторам, ослепительно высвечивали белый порошок безосколочпого стекла па жирном черном гудроне, впечатанные в него обкатанные кругляши гравия, потеки мазута, камешки и блестящие латунные цилиндрики, каждый из которых Сизов обозначал бумажными трафаретками с аккуратно вырисованными цифрами. И съемка действительно велась, только не кинокамерой, а тремя фотоаппаратами и видеомагнитофоном.
Щелк, щелк… Откатившийся к самой кромке трассы жезл регулировщика — точь-в-точь как те, которыми размахивают ребята из группы заграждения и которые никто не думает фотографировать. След рикошета на лоснящемся асфальте, рваный клочок металла с остатками желтой автомобильной краски, темные, сливающиеся с фоном пятна — еще одну лампу сюда, нет, в самый низ я поверни, под косым углом — щелк, щелк…
Исторгнутые из окружающего мрака мириады комаров и мошек загипнотизированно роились в неожиданном море света, кусали, норовили залезть в нос, уши, глаза. Когда Сизов устанавливал последнюю трафаретку, копошащаяся масса облепила лицо, вгрызлась в губы и веки. Освободив руки, он резко выпрямился, хлестнул по щекам, размазывая катышки напитавшейся кровью слизи, брезгливо полез за платком.
Щелк — гильза под каллиграфически выписанным номером: семнадцать, щелк — непонятная выщерблинка, щелк, щелк…
Вспышки блицев били по слезящимся от тысячеваттных ламп глазам, усиливая раздражение. Он закрылся ладонью, попятился в тень, отвернулся к шелестящей лесопосадке и, ничего не видя, уставился в темноту.
Со стороны распахнутой, точно на секционном столе, машины доносились лающие команды Трембицкого: «Камеру ближе! Доктор, мешок… Лицо — крупно! Струнгуляциоппая, что ли? Шею давай!»