Читаем Гербовый столб полностью

Но самым отчаянным геройством, блаженно вспоминалось ему, — без осуждения, морализаторства, было то, когда один из них решался пролететь под носом скользящей на спуск, неуправляемой машины; и он однажды рискнул, и с замиранием сердца промчался. Он и сейчас ощутил то скольжение, тот полет, тот катастрофический испуг и —

«... то замирание сердца...»

Он долго потом ходил в героях, в легендарных мальчишеских героях, среди немногих избранных, во главе которых, конечно, стоял Дотька Зотов, потому что именно он придумал эту забаву и первым ее исполнил.

А вот нескладеныш Генка Мануйлов, измученный тайной завистью, исполняя повеленье Дотьки, не рассчитал и трагически погиб — попал под самый бампер грузовика. Он вспомнил его уже мертвого — острое синюшное личико с побледневшими конопушками, с жалкой стылостью недоумения.

«... никогда не вспоминался, впервые...»

И он узнал его

, нет, не Генку Мануйлова, а немца-нескладеныша, того, из сорок первого, который сразу показался отчего-то очень знакомым — по повадкам, по походке и даже по любопытствующим блекло-серым глазкам. И не трусливым, наоборот, готовым на все во исполнение приказа, что потом доказал — в сорок четвертом.

Вот, оказывается, почему определился в поморо-псковские, удивленно думалось Илье Ивановичу. Но нет, не с ними он прежде всего схож, а именно с Генкой Мануйловым, Дотькиным прислужником из их отчаянно безрассудного детства...

И опять летел Илья Иванович по ледяному накату наперерез неуправляемому, отчаянно бибикающему грузовику и с замиранием сердца все же пронесся в полуметре от колес. И летел дальше, уже бесстрашно, свободно — победителем! — по пологому скату на другой стороне дороги, к ручью, где из снега торчал кустарник. И вот, победно скатившись к кустарнику, затормозив в нем — в безопасности, в предчувствии похвал, готовый вскочить на ноги под сиятельным солнцем, Илья Иванович вдруг увидел себя беспомощно сидящим в зеленой лощинке, в малой складке луга, в той самой, в какой они очутились в июле сорок первого у хутора Михайловского. И над ним, именно над ним одним возвышались те два немца — большой и сумрачный с прямыми плечами, постарше, и конопатый нескладеныш в недоуменном изумлении.

Но что это? Тот, большой, даровавший ему жизнь, оказывается, совсем и не немец, и совсем не в мышином мундире, не в квадратной каске, не со «шмайссером» у бедра; а самый настоящий Федот Зотов: насупленный, строгий, будто прокурор, в глухом темно-сером кителе с отложным воротником, в черных, фасонисто-пузатых галифе, в гладко-блестящих хромовых сапогах — щеголеватый даже по однообразной сталинской моде.

«... Ах, хлыст!.. всю жизнь орел!..»

Да, тот самый Федот Зотов, который презрительно обвинял его в трусости, чуть ли не в предательстве, который потребовал, чтобы он навсегда исчез из его, Федота, жизни, чтобы не подрывал его, Федота, авторитета — безукоризненного, конечно; чтобы не вредил ему, Федоту, в продвижении к высям — служебным, конечно — хоть и самой малой связью с ним, со штрафником, с субчиком, служившим немцам... Да, тот гневно-спесивый, бездушный, самодовольный Федот Зотов, начальник главка; перепуганный, грозящий, глумящийся, требующий:

— Лучше бы ты погиб! Лучше!..

И тот маленький нескладеныш с синюшным, бледно-конопатым личиком — Генка Мануйлов! — с белесыми бровками, с белесыми ресницами и — о, ужас! — с белесыми глазками, который вечно заискивал, унижался, лебезил перед Дотькой Зотовым, злорадно, подобострастно вторил, и почему-то по-немецки: «Умлеген! Умлеген!..»[2]

Но нет, не «шмайссер» оказался в его тонких мальчишеских руках, а длиннющая отечественная винтовка со штыком, в два раза длиннее его, и метит штыком в грудь, в его старую рану —

«... почему? за что?..»

Илья Иванович почувствовал, как предельно напрягся, как что-то в нем хрустнуло; услышал плескучее падение капель из носика самовара, будто секундами ожило время; и с ужасом увидел, что и у Генки, и у Федота лица как бы смазались, как бы исчезли, а вместо — пустые глазницы, провалы носа, рта; и из него с ужасом вырвалось:

— О-о-о! О-о-о!..

Он ощущал, как в него вонзается штык — беспрепятственно, с легкостью, мягко; и точно в сквозную рану. Он успел схватиться за грани, сжать со всей силой, кровавя руки, не пуская дальше — до дула, до... Еще надеясь, веря, желая... Но ощутил, ужасаясь, как в голову хлынул поток чего-то теплого, вязкого, темного, как клюквенный сок, как багряный кагор, разливаясь в мозгу, заполняя сознание и — успокаивая, охлаждая, смиряя... И тогда он расслабился, вздохнул с облегчением, с безразличием. И в этой покорности вдруг ощутил счастливую негу, какую-то новую

радость; и последним усилием воли узрел, догадался, что умирает, что теперь-то наконец перед ним открываются небесные дали; и он сможет — теперь-то сможет! — устремиться

«... в выси! в выси!..»


1988


ГЕРБОВЫЙ СТОЛБ

Дорожная повесть

Велико незнанье России посреди России.

Н. Гоголь


1. В Луговой республике


Перейти на страницу:

Похожие книги