Я теряюсь в мыслях, поэтому скажи мне, что ты думаешь, и не возлагай на меня одну тяжкое бремя решения. Что ты найдешь правильным, на то и моя воля, и, если ты полагаешь, что в действительности правильно будет расстаться нам навсегда, я не буду на тебя в обиде: невидимые узы остаются, а жизнь коротка.
Мне холодно! — Если она коротка, то можно позволить ей уйти между пальцами? — — О, скажи! Где мы вновь обретем друг друга? — — Дорогой мой! Сердце мое! — — Как мне обрести покой? — — — Заставь меня сурово признать мой долг, забыть себя самое и, как бы ни было это тяжело, помоги мне его исполнить. Но я еще не знаю его. Не сохранив себя, я ведь ничего не смогу, а забыть себя разве не противоречит первому? Ибо все, что я могла бы предпринять против своей любви, для меня сейчас — будто я хочу себя самое уничтожить, разрушить. Какое трудное искусство любовь! Кто мог бы в нем разобраться? И кто бы не последовал ее зову? — — —Собери весь свой разум и поговори со мной убедительно, потому что я чувствую, это необходимо, а кого мне еще спросить, как не тебя? Ты мой единственный друг! — — —
Вечером в 8 часов 15-го [августа 1799]
Я одна! — Теперь я охотно рассказала бы тебе о нашем путешествии, но что мне кажется неотложнее, что все время рвется наружу из груди — мне надо вздохнуть и облегчить мое стесненное сердце в прекрасной тишине вечера. Но какая тоска у меня на сердце! И слезы навертываются на глаза, я тоскую по отклику твоей родной души! Все вокруг так прелестно, так полно гармонии — и при этом мертво для меня, потому что в нем нет примет твоего присутствия, нет уверенности, что сейчас твое сердце говорит с моим. О! Где наша прежняя счастливая, нежная, неземная любовь! Какую пустоту оставляет по себе в сердце разлука, которую ничто не сможет восполнить и все делает лишь ощутительней. — Я должна тебе сознаться, что я не вынесу, если этой зимой ничего не буду знать о тебе. И вот мне пришло в голову, что, если ты останешься в этих краях, ты мог бы раз в два месяца в условленный четверг вечером в 9 часов с величайшими предосторожностями
появиться у меня под окном. Я тогда буду знать, что ты еще здесь и здоров. А как много одно уже это для моего сердца! И я, может быть, смогу бросить тебе вниз записочку. Мне придется отказаться от твоих писем, потому что я думаю, что сейчас нежелательно, чтобы ты входил в дом. Я буду тогда по твоим сочинениям следить за состоянием твоего духа, и я, конечно, узнаю тебя в них. Скажи, под каким названием будет выходить твой журнал, чтобы я могла заказать его, если еще не поздно? — Следующая весна снова найдет нас здесь, и первая песня нового жаворонка будет нам знаком нашего скорого свидания. Я пишу в темноте, солнце закатилось, и его ясные лучи уже не светят мне. И многое потемнело до поры, пока взойдет наше солнце. Но оно взойдет, оно вновь воссияет для нас? — — О, благая Природа! Научи меня верить и успокой мое сердце! — —18-го [августа 1799]
Теперь я хотела бы вкратце дать тебе отчет о моем маленьком путешествии[372]
, пользуясь моментом, когда никого со мной нет. Он будет краток, потому что я, в самом деле, не настроена на повествование, так что прости мне мой дубовый стиль, я хочу лишь дать тебе самое общее понятие, чтобы твоя фантазия имела точку опоры. — Мы выехали на 8 дней позднее, и наше путешествие длилось всего 10 дней. Мы выехали отсюда рано поутру, моя невестка, младшая Брентано[373] и я, сопровождаемые только нашим Якобом. В Гиссене мы встретили директора Тишбейна[374], который гостил там у своей сестры и ожидал нас. Старый, в превратностях судьбы поседевший человек. Двадцать лет нога его не касалась немецкой земли; отечество вновь сделало его молодым, и даже в самой похвале Италии всюду в нем узнается немец. Когда мы ехали, он часто повторял: «Нет, таких прекрасных зеленых деревьев в Италии нет!». Этот человек некогда был большим художником; он оставил свое искусство и пожертвовал своими личными интересами во имя того, чтобы изучать древности греков, он вдохновлялся их поэтами, и в особенности Гомером[375]. Если бы ты мог слышать, как он говорит, ты бы понял, как глубоко и истинно проник он в него, и радовался бы тому, что и в этом возрасте можно сохранить жар чувств и живые мечты. Он признал меня тотчас же и выказал мне большое почтение. Его произведения ты скоро увидишь, подробнее о нем в другой раз. (А я твои Замечания о Гомере[376] тоже увижу?) — В Касселе мы оставались три дня, в первую ночь я проснулась очень рано, мои сопутницы спали, и я достала из моего бювара твои милые стихи, и это была моя утренняя молитва, они облекли мою любящую душу мягким и трепетным покровом меланхолии, крепко прижали меня к твоему сердцу. И так я вновь вступила храбро в жизнь. Прекрасное солнце взошло над Касселем, и я с радостью готовилась вновь увидеть милые моему сердцу места. — —