К счастью для Домингеса, этой ужасной семейке пришлось покинуть очаг своих предков; один адвокат — свободомыслящий и ростовщик — дал им денег под ипотеку, а затем по истечении срока продал дом с торгов. Ронкой Домингес чуть не аплодировал, наблюдая за тем, как его непротрезвевшие соседи складывали свою утварь и разный хлам на телегу и выезжали. После их отъезда в комнате почти ничего не осталось, только шкафы да столы — то, что нельзя было вытащить и загнать за бутылку, слишком тяжелы вещи. Однако спектакль был прерван — Домингесу пришлось вернуться к себе: прибыли одетые во все белое индейцы из Кобана и, ожидая торговца, расположились со своим крылатым товаром у его дверей.
Старейший из Кобана — лицо цвета копченого мяса, вывалянного в золе, на голове не волосы, а кора столетнего дерева, — не повышая голоса, повел с Домингесом переговоры о продаже; Ронкой отвечал ему на языке кекчи мягким тоном, как и подобало при заключении сделки между такими почтенными персонами.
Прохожие задерживались, чтобы поглазеть на клетки, нагроможденные одна на другую, — клетки из бамбука, отполированные, будто выточенные из зеленоватой слоновой кости. В клетках сидели чорчи цвета пламени и крови с траурной отделкой — клюв и лапки из черного дерева, черные-пречерные глаза; были здесь и сладкоголосые гуардабарранки с нежными зеркальными глазами, и шаловливые водяные попугайчики, будто со скрипкой в груди, рассыпающие волшебными капельками переливы родника; были тут и сенсонтли с кофейным оперением и четырьмястами хрустальными звуками в горлышке.
Домингес говорил и говорил, а Кобан, вождь индейцев из Кобана, отвечал ему. Переговоры уже подходили к завершению — стороны начали считать на маисовых зернах: два и четыре, шесть и девять, семь и пятнадцать — считали они по-испански. Переговоры закончились; вождь подозвал своих спутников, посоветовался с ними, согласны ли они с назначенной ценой. Все были согласны.
Так было всегда. Так было и на этот раз.
Как только индейцы уходили — один за другим в сопровождении детей и собак, — Ронкой начинал устраивать вновь прибывших пленников, обращаясь к ним с фальшивой нежностью тюремщика, который знает, что эти несчастные будут жить в неволе всю свою жизнь; раздувая им перья, он размышлял, какая из них запоет скорее.
Лучше бы в то утро не выглядывал юный фигаро в дверь, желая познакомиться с новым кварталом, а заодно разузнать, нельзя ли позавтракать где-нибудь поблизости; лучше бы не попадалась ему на глаза эта отвратительная лавка.
Домингес только что открыл двери своего заведения, и птицы звонкими трелями приветствовали рождение нового дня, — этот оркестр каждодневно услаждал окрестные улицы.
Сансур сжал челюсти, пересек улицу и одним прыжком — заведение Домингеса, как известно, размещалось в полуподвале — очутился в птичьей тюрьме. Он ворвался, точно буря, — он был одновременно зарницей, молнией и громом. Грозным взглядом. Сансур окинул клетки.
Ударом кулака он свалил Домингеса на пол. Все произошло настолько внезапно, что тот не сумел даже протянуть руку за кинжалом и, уже лежа на полу, пытался достать из-за двери дубинку. Еще два удара — в плечо и в висок — и Домингес потерял сознание, а может, притворился бездыханным, чтобы его и в самом деле не убил этот безумец.
А этот сумасшедший, которому уже не хватало рук-рук-рук, открывал клетки и выпускал птиц. Они вылетали и, описав круг во мгле полуподвала, находили дверь и исчезали в сверкающем голубом сиянии наступившего дня.
Сансур возвратился в свою комнатенку, наскоро собрал пожитки — белье, книги, ножницы, бритвы, гребни — и бежал на Южное побережье, надеясь там найти работу. Он боялся, что убил продавца птиц. Единственное, что ему запомнилось, — это звуки собственного голоса: открывая клетки, он во все горло пел «Марсельезу», с особой страстью повторяя: «Святая свобода… Святая свобода…»
Панегирика и носильщик помогли полиции пролить свет на это ужасное, из ряда вон выходящее происшествие. Была установлена личность виновника происшествия, а также то обстоятельство, что преступление совершено отнюдь не с целью грабежа. Когда во время следствия спросили Домингеса, не был ли он во враждебных отношениях с Сансуром и не было ли у того повода для мести, Домингес отвечал философски, как истый сын гор: «Никому я не делал добра, чтобы иметь врагов; этот человек — сумасшедший».
«Да, — заявил носильщик мировому судье, ведшему расследование, — он заставил меня грузить какой-то хлам, который называл мебелью, да еще сову; с тех пор как я тащил эту проклятую птицу, не могу найти работу, никто не нуждается в моих услугах».
«Как же не сумасшедший? — продолжал продавец птиц. — Избил меня чуть не до смерти и все пел, что день славы наступил, а когда раскрывал клетки, кричал птицам: „Святая свобода, святая свобода!“».