Был отдан приказ задержать Октавио Сансура, но тот словно в море канул. Некоторое время он скрывался в солеварнях близ порта Сан-Хосе, работал пеоном, потом устроился парикмахером на пароходе, который шел из Салина-Крус в Панаму. В Панаме он и остался, поступил в парикмахерскую лучшего отеля и набил себе карманы долларами. Дружеские связи, приобретенные с помощью бритвы, помогли ему достать панамский паспорт на имя Хуана Пабло Мондрагона. Имя Хуан Пабло он избрал в честь Жана-Поля Марата, своего идола, а фамилию Мондрагон — в память о коста-риканском учителе, который показал ему первые буквы. В его паспорте можно было прочесть: уроженец Табоги (на этом острове он хотел бы родиться), родители — неизвестны, католического вероисповедания, парикмахер, двадцати трех лет от роду.
Сансур — теперь его звали Мондрагон — работал и много читал. Но и тех денег, что он зарабатывал, не хватало, чтобы приобретать книги и изучать английский, — впоследствии он все же овладел этим языком в совершенстве. Покинуть Америку?… Много раз он стоял у трапа пароходов, отправлявшихся в Европу, стоял с уложенным чемоданом и контрактом на работу. Будто слоновая болезнь сковала его, и он никак не мог сделать решительного шага. Он крепко зажмуривался, закрывал руками уши и весь дрожал, словно от звуков сирены, что прощально гудела на отходившем судне. И в конце концов оставался.
Ронкой Домингес позеленел от злости — желчь разлилась у него после всех треволнений — и еще больше опустился; в отчаянии стиснув руки, он расхаживал по помещению своей фирмы среди пустых клеток. «Беда не приходит одна, — повторял он, — у несчастья всегда есть близнецы!.. Заплачу все долги и лучше останусь без штанов, без всего, только бы судья не назначил меня опекуном Панегирики!..»
Нужен был адвокат, хороший адвокат, который защитил бы его — не от человека, уже не представлявшего собой угрозы, а от подлинной опасности: его, Ронкоя Домингеса, разыскивали, чтобы официально уведомить о передаче в его собственность совы в порядке частичной компенсации понесенного ущерба.
Однако адвоката так-таки и не потребовалось. Сову убили камнем, и она валялась на полу — комочек нежнейших перьев, в которых не билось больше сердце. Миссию уничтожения совы взял на себя носильщик, чтобы не умереть с голоду. С тех пор как он перевез ее на своей тачке, на него посыпались беды. Никто не давал ему заказов. Это было не убийство, а избавление. И, подойдя к тачке, он приближал губы к колесу, будто говорил на ухо, в огромное круглое ухо: «Радуйся, тачка, теперь будет у нас работа. Сова сдохла, будет у нас работа!»
…Наступила ночь, и, пожалуй, не было смысла кудато ехать дальше, да и переговорили они обо всем. Хуамбо получил задание спуститься на побережье, где помощник Табио Сана даст ему дальнейшие инструкции. Внук сеньора Непо ждет их у железнодорожной линии.
Дамиансито уже был на условленном месте. Пора прощаться. Хуамбо пожал руку Октавио Сансура, запачканную известью, и горячо повторил слова боевого клича:
— «Чос, чос, мойбн, кон!..»
Дамиансито ткнул палкой быков: медлить нельзя! И белая от извести повозка — призрак на пепельных колесах — затерялась среди бескрайних равнин и молчаливых вулканов, залитых лунным светом, растворилась в испарениях щелочной воды, на глади которой луна отражалась масляным пятном, а не золотистым диском. Юпер скалил великолепные клыки, но не лаял — даже он не в силах был нарушить величественный сон ночи и тишину покрытых золой долин.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
VII
Выезжая на кривую, поезд начал сбавлять скорость. Гребнем цепляясь за рельс, застонало, точно раненое, каждое колесо, и в каждом вагонном окошке медленнее поплыли каменные отроги, и облака, и заливные луга, в этот час — половина третьего пополудни — сливавшиеся в знойном мареве.
Резкий лязг, завывание, скрежет вагонов заставили прийти в себя молодую пассажирку, которая, надвинув на лоб шляпку из итальянской соломки, сидела с отсутствующим видом, — скорее рослая девочка, чем женщина, она была одета в сшитый на заказ костюм темно-песочного цвета, придававший ей вид серьезной дамы, пальцы ног скрыты в туфельках с непомерно высокими каблучками, а темные очки скрывали заплаканные глаза. От внезапного режущего металлического визга она даже передернулась — этот визг, казалось, рвал барабанные перепонки, проникал в волосы, в зубы, звенел в ушах, несмотря на то что она зажала их ладонями. Почти на грани нервного приступа — как это случалось с ней иногда от неожиданного звонка будильника, — она с лихорадочной поспешностью схватила чемоданы, заторопилась к выходу.