Старый Учитель вскоре умер – тихо и спокойно, с книжкой Некрасова на груди. Хоронили всем селом. Когда могилу засыпали, вышел Азизка и объявил, что, выполняя волю покойного, должен сейчас что-то сказать. Мы, конечно, помня обычаи Старого Учителя, подумали, что критика сейчас начнется. А Азизка вытер слезы и начал: «Выхожу один я на дорогу… Сквозь туман кремнистый путь блестит… Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу…»
Много слез тогда упало на могилу – целый дождь. По завещанию старика – хотя и похоронили его на мазаре, как мусульманина, – потом поставили по русскому обычаю каменный памятник. И первое четверостишье по надгробному камню арабской вязью выбито. Что удивительно – через какое-то время рядом с могилой начал дуб расти – дерево у нас непривычное. Как сказано, а? «Пустыня внемлет Богу»! Лучше про нашу пустыню не напишешь. Да будет могила твоя просторна, да будет омыта дождем и снегом, Старый Учитель…
После этих похорон как-то очень задумчив стал Иван Никитич. Начал философские разговоры о смерти и ее последствиях для человека заводить. Стоит иногда возле своих ворот, в пустой почтовый ящик смотрит. А потом вдруг сын к нему, Сережа, Сергей Иваныч, из России приехал: собирайся, папаша! Никитич говорит: ладно, погостить поеду, а там посмотрим. Уезжать туда насовсем не хочу, здесь у меня всё, и умру здесь. Вот только на березки и рябинки в конце трудовой биографии хочу поглядеть… Азизка, кстати, с ним уехал – там свое счастье искать хочет…
Что еще сказать? Выбрали мы нового Председателя. Им оказался Агроном. Правда, держит он себя скромно, прежняя дурь про пальмы вроде из головы у него выветрилась. Пока толковые вещи делает. Не обирает сильно и демократию соблюдает. Участкового на нас не натравливает; а тот сына своего наконец женил и немного успокоился. Древнюю Баню Новый Председатель пока не трогает, только ученые разные стали чаще приезжать. Я с некоторыми беседовал – истинное духовное наслаждение получил.
При новом Председателе от озера канал прорыли, вон за деревьями блестит, за яблонями. Ветви с яблоками прямо к воде лезут, скоро урожай снимать пора. А то в прошлом году от ветра яблоки в канал посыпались и уплыли непонятно куда. А для чего каналу – яблоки? Яблоки человеку нужны.
Бедана замолчала.
Сидит, наверное, в своей клетке, свои птичьи мысли в порядок приводит.
Я тоже, наверное, пойду.
До свидания, старое дерево. До свидания, бедана. До свидания, вертушка…
До свидания.
Пенуэль
Часть первая
Яков и его правнук
Можно уже говорить?
Родился я в одна тысяча восемьсот девяносто девятом году.
Как недавно объяснили, год Кабана. При чем тут Кабан? (Молчит.) Говорят – звезды. Не знаю. Когда родился, Кабана не было. Потом появился Кабан. Когда советский человек в космос. Гагарин, потом Титов. Герман Титов. Не знаю.
Сто шесть лет. Теперь все, конечно, уважают, и цветы: «А, вам столько лет! Нате подарок». Врачи ясность сознания у меня выявили. Один даже хотел диссертацию, с конфетами всё лез. На мне диссертацию. Ничего не написал, зря на гостинцы тратился. Всё восхищался организмом. Пульс щупал, конфеты со мной это самое. Диссертацию так и не писал, наука, потом говорит, бессильна. Зачем старался? Заранее не знал, что бессильна? Ясность сознания. Могу жить полностью независимо. Большую и малую нужду – всё самостоятельно. Так что могу вот этим гордиться.
Родился где? В городе Ташкенте, в новой части. Ташкент, он тогда уже был. Маленький, правда. Не то, что сейчас: о! дура огромная. Тогда всё поблизости. Переводится: каменный город. Таш – камень. Кент – каменный город. По-русски то же самое: Таш-кент. Удобное для всех название. Детство прошло как бы в сумерках.
Да. Сейчас человек не успеет из матери выбраться, его уже на фото. На дорогую пленку, как он ползет или матом «а-а!». Ты вот мне объясни: зачем на это деньги, а? Он сам потом стесняться таких портретов станет.
Всё-таки фото, оно дело основательное, на всю жизнь и после, для истории. Сосредоточиться нужно, волосы водой пригладить. У меня от всего детства одна только карточка. Зато от нее воспоминания все, какие требуются. Вся семья на ней в лучшее оделась, в самую парадную одежду, из сундука. Отец – лицо серьезное, кулаки на колени; мать к нему голубкой прижалась. И меня, как продолжение рода, рядом посадили.
Вот это вижу отчетливо, у фотографа, и как мать душилась, чтоб красивей выйти. Как фотограф под черную тряпку лез. Вспышку помню… Остальное хуже. Помню, иду. И люди вокруг тоже идут. Одеты как? По царской моде тогдашней. Сейчас в такое не одеваются. Может, только в сумасшедшем доме.
Хорошо, не буду отвлекаться. Любознательный. Всю жизнь интересовался, чем мог. Газеты с киоска килограммами таскал.
Раньше как? Другой мир был. Наверху царь, под ним главный министр. Под министром – народ, как муравьи такие: тип-тип-тип. Кровь и слезы проливали, да оркестр играл. Родители брали нас оркестр смотреть. Труба! Очень тонкий инструмент. Неправильно дунешь, и всё, уже не звук, а гороховая каша. Что улыбаешься?