Он толкнул его в спину, вывел на середину двора. Алеша заученно поднял руки, медленно пошел по открытому пространству к пролому в заводской стене, показывая себя охраннику у ворот. Красношеин стоял открыто, расставив ноги, предупреждая охрану, что стрелять не надо. Войдя в черноту стены, Алеша пополз к развалинам котельной. Не отрывая щеки от холодного кирпича, глотая слова от волнения и одышки, рассказал, как случилось у него с Красношеиным.
— Продаст, сволочь, — выдохнул Малолетков, голос его сорвался в тоскливый всхлип.
Капитан поднял голову, молча слушал осторожную на звуки ночь. Алеша тоже приподнялся на локтях, вглядывался в перетянутые проволокой ворота. Он чувствовал свою вину перед лежащими рядом, измученными ожиданием людьми и, тревожась неожиданным поворотом событий, старался поверить в то, что Красношеин не готовит им смерть.
У ворот вспыхнуло полуприкрытое пламя зажигалки, озарив два склоненных лица, две сигаретные точки, то раскаляясь, то тускнея, краснели некоторое время в темноте, почти рядом.
Терлась сухая трава об ограду. Луна, как желтая рыбина, пробивалась сквозь сети раскинутых по ночному небу облаков; осветленные по краям, в середине — темные, как будто сачки, раздутые напором движения, они захватывали, глушили луну; но свет ее снова пробивался сквозь облачные разрывы, тускло и ненужно высвечивал истоптанное пространство лагерного двора. От станции докатился дробный стук буферов. Паровоз дохнул шумно, тронул состав, повел, пыхтя сначала редко, потом учащая свое сильное, отчетливое дыхание. Пыхтенье скоро слилось с перестуком колес, шум движения тяжелого состава постепенно заглох за темным пространством притихшего города. У Алеши сжалось сердце: знакомый с детства, всегда влекущий перестук колес, пыхтенье паровоза заглохли в той стороне, куда должно было уходить им.
В тишине, вновь устоявшейся, слабо скрипнула петля. Алеша не поверил, подумал, что ослышался, но Капитан, чутко слушающий ночь, прошептал:
— Ворота он не закрыл…
Тишину вдруг порвал крик, даже не крик — дикий предсмертный вой; мягкий удар донесся из-под стен заводского корпуса. Никто не пошевелился: каждый знал — с лестничного пролета сорвался и разбился о бетонный пол еще один обессиленный солдат.
— Слушай меня, — тихо и властно сказал Капитан, он принял решение, и все это почувствовали. — Лучше умереть у ворот, чем подохнуть там… На выход, лейтенант…
Алеша почувствовал: его настойчиво подтолкнули. И в эту минуту заметил, как за воротами, осыпая искры, пал на землю тусклый папиросный огонь.
В возбуждении он сжал руку Капитана: в проеме ворот встала темная фигура. Подбадривая, Капитан тихо сказал:
— Страшны у черта рога, да черта на свете нет… Давай, лейтенант!..
Никто из них не верил, что мир уже не захлестнут колючей проволокой, не придавлен настороженными глазами пулеметов, что они на воле и каждому дозволено выбирать себе путь.
Рядом с незнакомым Алеше молчаливым высоким бородачом, с желтым, нездоровым лицом и черными круглыми глазницами, из которых измученные глаза глядели порой сверкающе остро, лежал Малолетков лицом к небу. Он прежде других отдышался от бега, взгляд его блуждал по светлеющему над лесом небу, руки мяли траву, недоверчиво щупали землю; заросший по квадратным скулам каким-то птичьим, грязным пухом, он судорожно икал и смеялся, и слезы текли по его страшным лиловым щекам. Капитан тоже не мог выговорить ни слова: держась рукой за грудь, дышал, всхрапывая, как запаленная лошадь, исцарапанным лбом елозил по стволу березы, то ли не в силах захватить открытым ртом воздух, то ли скрывая неположенную радость. Красношеин один стоял в неподвижности, приобняв ребристый ствол пулемета, вырванного из рук убитого им немца-охранника.
Алеша из глубины сосновой поросли, куда он завалился, сладостно исколов лицо и руки мокрой от росы молодой хвоей, не сразу заметил, что Красношеин чужд общей их радости. Только надышавшись лесной пахучести, наяву заслышав ниспадающий с вершин вольный шум бора, он поднял из поросли просветленное лицо и сквозь капли росы, смочившей стекла очков, вгляделся в отчужденное его лицо. В счастливые минуты освобождения он не хотел ни расплаты, ни крови, ни своих, ни чужих страданий, и усмешливо-тяжелый, устремленный на него, будто знающий все наперед, взгляд Красношеина его смутил.
В том, что Леонид Иванович, распахнувший им ворота на волю, стоял в стороне, не делил с ними радость свободы, была явная несправедливость. Он поднялся подойти, разрушить ненужную теперь между ними отчужденность, но Красношеин как будто понял, зачем он идет, и поторопился, ни к кому определенно не обращаясь, сказать с грубоватой прямотой: