Память мечется, открывает лицо мамы, взгляд ее, незабываемый ее взгляд, тревожный и печальный, как будто о чем-то молящий. Когда он видел этот мамин взгляд, становилось трудно дышать. Он знал, что за этим ее взглядом стоит их жизнь, которая устраивает отца и его, Алешу, и не устраивает маму. Он чувствует, чувствует даже сейчас горестную свою вину перед мамой. За прошлое. И за то, что случится, скоро случится, как только он все додумает до конца. Память его рядом с мамой. Она уводит в дальнюю даль, когда он был еще маленьким. Ожившая память дает увидеть другую маму, молодую, красивую, в той удивительной волевой собранности, которую она умела проявлять в несчастиях. Вот она, мама, в далеком Хабаровске, в каких-то просторных помещениях у себя на службе, с ним, до ужаса окровавленным. Он помнил: больше всего на свете мама боялась за его глаза. Не видеть мир! — большей трагедии она не представляла. И вот он с проткнутым, залитым кровью глазом перед ней, испуганный и молчаливый; скользя на санках с горы, он хотел затормозить, воткнул перед санками железный пруток, и другой его конец вошел в глазницу. Если бы тогда он увидел ужас на лице мамы, он бы, охваченный ее ужасом, надломился и забился бы в истерике. Но нервное потрясение двоих мама приняла на себя, взглянула, и взгляд ее отвердел непонятной тогдашнему маленькому Алеше силой. Спокойно, будто была у него царапина, требующая простого йода, она взяла его за руку, быстро повела куда-то вниз; там, внизу, перед раковиной, так же быстро и спокойно смыла с его лица и с глаза кровь, и только тогда, когда он сказал: «Я тебя вижу, мама, этим глазом», лицо ее задрожало, из глаз на побледневшие щеки покатились слезы. Он плохо понимал маму. Всю жизнь он плохо понимал маму. Он не понимал главного: все его боли были ее болями, каждый дурной его поступок оплачивался ее страданием… А в памяти уже бился шум ликующей Москвы. Дни народных встреч: сначала — челюскинцы, потом Чкалов, потом Громов. Улица Горького, стиснутая радостными людьми, открытые длинные машины, увитые цветами, и над ними — между высокими домами — рукотворная метель листовок. Он, Алеша, распаленный общим ликованием, вместе с мальчишками своего двора, кидал и кидал листовки с крыши их высокого дома и по-детски огорчался тем, что брошенные им белые листки, подхваченные сквозняками, слишком долго качались в шумном пространстве улицы и не попадали к героям в быстро идущие машины. Первые герои страны! Как нужны они были им, растущим мальчишкам. Как зовуще входили в душу, в память, навсегда связывали их жизнь с жизнью и славой Родины! Они и сейчас были в его памяти. И согревали идущей из души теплотой его готовое к смерти тело. Прижимаясь к холодным острым кирпичам, задыхаясь от наплывающих чувств, Алеша думал: «Господи, как дорого все, что было! И невозможно от того, что было, уйти. И не забыть, пока жив! Все прошлое — во мне. И сам я — его часть…»
Пора. Пора идти. Сейчас он встанет, выйдет на истоптанный ногами, исползанный телами двор. Его услышат, осветят. И если узнают и не станут стрелять, он подойдет к Красношеину или к немцу-охраннику. Подойдет и ударит. И все кончится. Все просто. Надо только подняться.
Он подвинул ногу под живот, коленом оперся о твердый выступ кирпича; опираясь руками и коленями, приподнял свое безразличное к боли тело. Сел, смутно различая пролом в стене. Попробовал встать, не осилил: ноги подогнулись, он повалился на опостылевшую россыпь кирпичей.
Постанывая, сел, почувствовал чью-то руку на своей руке, услышал быстрый шепот:
— Товарищ лейтенант, это я, Малолетков! Тут хотят поговорить с вами. Не серчайте, доверьтесь…
Алеша не удивился ни шепоту Малолеткова, ни тому, что кто-то захотел с ним говорить, — он уже ничему не удивлялся. И свою руку не отнял, не отодвинулся, когда чья-то чужая рука сжала его кисть и сдержанный, в прошлом явно командирский, голос спросил:
— Вы не могли бы объяснить, лейтенант, что за отношения у вас с полицаем?
Алеша чувствовал, что вокруг него стоят еще люди и человек, который с ним говорит, опирается на силу этих людей. Он это почувствовал, усмехнулся, подумав, что окружившие его люди хотят совершить над ним свой праведный суд. Он собирал силы, чтобы дойти до смерти, а смерть, оказывается, подошла сама. В обиде на людей, которые не могли, не хотели его понять, в равнодушии к тому, что сейчас с ним произойдет, голосом усмешливым, даже вызывающим, сказал:
— Вам-то что за забота! Пришли, так добивайте…
И тут же услышал нетерпеливый, явно взволнованный шепот Малолеткова:
— Да не серчайте, товарищ лейтенант! Доверьтесь. С вами Капитан говорит. С добром мы. Надёжа на вас большая!.. Держите-ка вот. Вашу долю отложили.
Алеша почувствовал в ладони царапающую жесткость сухаря, втиснутую ему в пальцы округлость картофелины; неожиданное участие надломило его.