Куртку Васенка все же не бросила, как явную ненадобность, свернула в аккуратности, уложила на траве. Расстегнула, сняла юбку, разглядела, тоже качала головой: на свет — что решето, по низу коленками обита до махрушек. А все же послужила, доходила-таки в матушкиной памяти войну. «Ох, батя, батя!» — оборотилась мыслями Васенка к отцу. Сам принес ей, виноватясь, эту юбку из матушкиного сундука. Как война началась, как пошло гулять по земле лихо, так и отрезвел помутненным умом неистовый в гульбе Гаврила Федотович, наотмашь рубанул, отвалил от себя Капку; проводил от порога, да так круто, что Васенка в жалости к мачехе даже попрекнула батю, Гаврила Федотович отмолчался, Капку, однако, до себя не допустил и, на диво всему Семигорью, так привязался к ответно признавшей его Лариске, что до тех пор, пока не взяли его по трудповинности в город на завод, ходил за ней, а заодно и за Рыжиком, ставшим названым братиком Лариски, с такой трогательностью, будто готовился к тому всю жизнь. И во все годы отдаленной городской жизни слал ей с оказией то сахарку, то игрушек-самоделок и письма писал большими буквами, словно внучоночка сама могла прочесть.
Матушкину изношенную юбку Васенка тоже бережно сложила. Сгоняя влипчивое комарье, плотно провела по лицу ладонями, ущупала твердую горбину на носу, горестную, лихих годин, мету, и сердце ворохнулось в тревоге. Память берегла веселые Макаровы слова, те первые его слова, что выговорил он на этом самом бугре: «Добрая! По носу вижу — добрая!» И, ощупывая будто не свою горбину, подумала с вдруг вернувшейся из былого пугливостью: «Теперь и не признает!..» И расстроилась, попрекнула виноватого в том старого Федю: «Ведь на часок доверил сторожбу непогоде!»
А какой бы потерей обернулось, не прибеги она в беспокойстве на ток. Десяти мешков зерна не досчитались бы, когда б, забыв про страх, не схватилась она с татями. Вот и пометили ее злой рукой… «Да что я, право! — остановила себя Васенка. — Неужто подаренная эта горбина из сердца увела добро? Чай, разглядит, что́ от чужого зла, что́ свое, неуступленное…»
Васенка жалостливо, по-детски вздохнула, сбросила о лица руки, уже в поспешности сняла с себя исподнее, взяла припасенную тряпицу с печной золой, спустилась к воде, привычно простирнула, развесила на кусты сохнуть.
Утвердившись в холодной струистой воде Туношны, в неглубоком чистом омутке, Васенка долго мыла себя желтым обмылышком, сбереженным скрытной на доброту Женей. Ведь Женя сегодня поутру почти силой послала ее на речку! «На-ко вот, обмойся, — сказала и сунула ссохшийся обмылышек, который при нынешней нехватке во всем богатством был несметным. — До чистого дня берегла. Видать, дождались… — и, вдруг, осерчав, крикнула: — Да чтоб с реки в прежней красе воротилась, слышь?!» Женя всегда закрывалась криком от доброты. Но кто судил не по хмурой ее крикливости, знал, что за долгую войну едва ли не каждый второй из бедовавших семигорцев был укреплен ее к сроку угаданной заботой.
Васенка поминала Женю, улыбалась, размачивала в мягкой воде обмылышек. Распустила по верху воды сохраненные, неопороченные волосы, намылила, долго, бережно мяла, полоскала косу, как обычно всегда, с вниманием стирала и полоскала податливое Ларискино бельишко. С тщательностью обмыла себя всю, от гибких рук до натруженных сильных ног, снесла совсем крохотный остаточек мыла к берегу, положила на лист лопуха. Сама тихо занырнула в как будто потеплевшую Туношну, вытянулась на мелких камушках на бойком перекате. Чувствуя, как давит грудь неспокойная ласковая вода, зажмурилась, усунула все лицо под бегущие напористые струи, подрагивающими губами ловила ответную ласковую их упругость.
Омылась Васенка в милой сердцу Туношне, вышла на берег, оглянула посвежевшими глазами влажное, закрасневшее от родниковой воды тело, застыдилась вдруг неосторожной своей наготы: пригнулась, прикрылась руками, поспешила к узелку со свежим бельем.
Надела довоенное, из ситчика, с простенькими цветочками, платье, просушила на ветру волосы, уложила, как всегда, тяжелым узлом на затылке, собрала, увязала рабочую, военной поры, одёву. Вроде прикончила со всеми делами, а уйти не спешила. Опустилась на свой, с девичества памятный бугор, укрыла ноги подолом от таких же жгучих, как прежде, допокосных комаров, умостила на подогнутых коленях подбородок и как будто вернулась в далекое времечко, когда не было в ее жизни ни Леонида Ивановича, ни вдовьих печалей, ни военных годин.
Щебетали вокруг птахи такими же, как в ту пору, голосами; кукушка, не ведая о войне и людских печалях, сильно, ровно насчитывала в заречном лесу годы; вот и иволга перекатила через Туношну свой звонкий, чистый голос.