Свершилось, продолжает свершаться… Даже хор содрогнется перед содеянным, но, содрогнувшись, — примет деятельное участие… Перевернут высокий черный стол-престол, до сих пор стоявший в центре орхестры на месте жертвенника Дионису, торчат вверх четыре ноги, и вот уже пойманные вакханками мальчики-близнецы встали, балансируя, на эти шатучие опоры, схватились за руки, застыли, как два силуэта, как две фигурки деревянной игрушки равновесного баланса (то ли два выструганных столяром медведика готовы пилить и стучать по очереди, то ли — в Индии видала: две парные куклы стукаются друг о друга, сцепляясь низом живота, — вот тебе твои две половинки, два полюса, — пример живой, деревянной амбивалентности). Как они выпрямились там, как держатся наверху, в своих мягких черных грузинских сапожках зависнув над пропастью — так и видишь, так и ждешь, что не миновать им сверзиться вниз… Хор, прикрывая лица юбками как огромными покрывалами-мантильями, меняя формы и геометрию, превращаясь в стихийные, подползающие волны, в камни, что перекатываются с гор, — хор ворует их, прячет, еще раз уносит. Бежит Медея, несет черную квадратную доску — надеть на растопыренные ножки стола, сделать жертвенник, перевернутый алтарь, выловить наконец детей — да и покончить со всем этим разом. Ребенок, почти в объятиях ее, почти «пьетой» окольцованный ее телом, лежащий в последний раз на боку на жертвенной плоскости, и рука, голая, безоружная материнская ладонь замахом вверх, — то ли оберечь, то ли наказать, то ли проучить в последний раз. Нет, вырвался, скатился, убежал вовсе, и она ушла-убежала за детьми в домик и дверь закрыла, прочь от глаз — как скажет потом Ясон, — «свирепая львица, тирренская Скилла», — эллинская женщина до такого бы не додумалась…
Секунды не прошло! Вынесены и сброшены со ступеней: два тела, два трупа, два маленьких жертвенных животных. Когда одетые фигурки остаются недвижимы, кажется, что это убитые актеры лежат вповалку, все в тех же масках, все в тех же рубашках и сапожках… Выезжает работник на желтом тракторе-велосипеде (как режиссеру хотелось бы лошадей, осликов или, на худой конец, ярко-красный пахучий крестьянский трактор! — археологи не допустили поругания Эпидавру!). К повозке сзади работник деловито подвязывает обоих убиенных бычков — и затем волоком тащит их вокруг орхестры. Два почетных круга, завершение корриды, апофеоз, — даже марш показался мне нынешним достоверным маршем испанской арены, праздничным, торжественным гимном сакрального ритуала (оказалось, что это весьма узнаваемый в Афинах «Марш Наполеона» Тасоса Халкиаса / Tasos Halkias). Вначале музыканты играют на скене — у красной стенки, на помосте, примыкающем к орхестре, — а потом уже, в ритме бравурной «рембетики», по одному спускаются вниз, кучей стоят напротив амфитеатра, весело проходят процессией со всеми инструментами; и наконец — эксодос (έξοδος): мерно ударяя в барабаны и тимпаны, они уводят за собою хор. Вакханки идут вослед, перевернув черные стулья, как престолы, водрузив их себе на головы, как странные, ступенчатые и колючие головные уборы-алтари… И только в глубине скены Ясон, которому никто так и не открывает, продолжает яростно колотить в запертые двери дома…
Софья Ильинская, переводчик Константина Кавафиса, рассказывает: и название стихотворения («Бог покидает Антония»), и само предание о том, что в ночь накануне вступления в Александрию войск Октавиана по улицам прошел таинственный оркестр — александрийцы решили, что это покровитель Антония, Дионис, покидает своего любимца и осажденный город, — заимствованы Кавафисом у Плутарха. И вслед за Плутархом поэт воспринимает уход Диониса как знак судьбы. («Когда ты слышишь внезапно, в полночь, / незримой процессии пенье, звуки / мерно позвякивающих цимбал, / не сетуй на кончившееся везенье, / на то, что прахом пошли все труды, все планы, / все упования. Не оплакивай их впустую, / но мужественно выговори „прощай“ / твоей уходящей Александрии…») Так и наш Дионисов оркестрик навсегда покидает богами проклятый Коринф…