Я рассматривал атаки изнутри нашего правительства на особые отношения как мелочные и формалистические. Разрыв наших особых связей, – предположив, что такое возможно, – подорвал бы британскую уверенность в самих себя, а нам ничего бы не дал. В справочных материалах 21 февраля накануне нашего отъезда в Европу я указывал следующее:
«Моя личная точка зрения по этому вопросу заключается в том, что мы не так-то уж страдаем от обилия друзей в мире, что нам следует разочаровывать тех, кто считает, что у них есть особые отношения с нами. Я полагал бы, что ответом на особые отношения Великобритании было бы повышение других стран до аналогичного статуса, а уж никак не низведение Великобритании до менее теплых отношений с Соединенными Штатами».
Никсон принял мой совет не подключаться к противоречию между Соумсом и де Голлем; его также мало интересовал этот спор до тех пор, пока он оставался в рамках приглушенной и сугубо теоретической бюрократической перепалки. Веря в «особые отношения», он урегулировал проблему своим заявлением по прибытии.
Это вполне совпадало с подходом наших хозяев. Все было на спокойно приниженном уровне, носило личностный характер, отличалось тонкой лестью. Британцы были готовы абсолютно на все, чтобы мы чувствовали себя удобно, без этакой назойливости, готовы на обмены мнениями, без требования какого-то особого ответного американского поступка. Нас отвезли из аэропорта в Чекерс, деревенскую резиденцию премьер-министра, которая вполне удобна, но без этакой вычурности. Истории в ней было вполне достаточно, чтобы напоминать о славном прошлом Великобритании. Но, как и ее обитатели, она свои уроки преподносит и свое влияние оказывает чрезвычайно тонко и опосредованно. Первые беседы прошли за обедом, небольшим частным мероприятием между Никсоном и Вильсоном, Роджерсом и Стюартом, сэром Берком Трендом, секретарем кабинета министров, и мной.
Когда мы впервые встретились с ним, Гарольд Вильсон имел репутацию хитрого политика, вдумчивый разум которого страдал от отсутствия элементарной надежности. Кое-кто из уходящей администрации считал его слишком близким к левому крылу Лейбористской партии. Это и его тщеславие, как предполагалось, делали его необычайно податливым для советского обхаживания. И его обвиняли в том, что он не брезговал использовать наши поражения во Вьетнаме для укрепления своих собственных внутренних позиций. Мой опыт общения с Вильсоном не подтвердил справедливости ни одного из этих критических обвинений. Разумеется, лидер лейбористской партии должен принимать во внимание взгляды левого крыла своей партии. Не был он и первым британским премьер-министром, представлявшим себя особым поборником мира в отношениях с Востоком – Гарольд Макмиллан, в конце концов, заработал прозвище «Супер-Мак» за появление в Москве в разгар Берлинского кризиса ратующим за примирение и носящим каракулевую шапку. Судя по моему опыту, Вильсон был искренним другом Соединенных Штатов. Его эмоциональные связи, как и связи большинства британцев, носили характер связей через океан, а не через пролив Ла-Манш в этом районе, который в Британии многозначительно зовется «Европой». Он провел много времени в Соединенных Штатах; он искренне верил в англо-американское партнерство. Это не было театральным жестом пригласить Никсона, как он это сделал, на заседание правительства – беспрецедентная честь для иностранца. В том, что касается надежности Вильсона, то я не вправе судить о его поведении на британской сцене. В отношении Соединенных Штатов он в моих глазах всегда был человеком слова. Он представлял весьма любопытный феномен в британской политике: его поколение лидеров Лейбористской партии в эмоциональном плане было ближе к Соединенным Штатам, чем многие лидеры Консервативной партии. Как представляется, тори посчитали утрату физического превосходства в пользу Соединенных Штатов мучительной, особенно после того, что они сочли предательством наши действия по поводу Суэцкого канала.