Она удивлённо и с любопытством тоже смотрела на нас. Взгляд её был тревожным, сосредоточенным, точно совсем чужим. Мы непривычно долго смотрели друг на друга. И это было странно. Она, видно, чувствовала, что нам нужно что‑то сказать, но не знала: как сказать и что сказать?
— Никому это не показывайте и ничего не говорите! Это опасно, — наконец, произнесла она почти шёпотом, прервав столь необычное молчание. Голос её тревоги вышел откуда‑то из‑под сердца. Мы ничего не отвечали, сидели молча. Она свернула газеты в рулон, поставила на их место пирожки и, забрав с собой газетный свёрток, вышла. Это было символично: молчите и получите пирожки. Эта сцена с пирожками, Сталиным и газетой время от времени мне вспоминается как мой первый приход в сознание. Что‑то зародилось в душе потаённое, неощутимое, другое. Придя домой, я ещё раз взглянул на снимки в газетах. Посмотрите на эти старые снимки, и вы всё сами увидите. Но народ, обезумевший от горя, вперяет свой взор в пустоту.
Позже с глубоким смущением и некоторым ужасом мы узнали о вступлении наших войск в Венгрию. У нас внутри вспыхнул мятеж: как обманывают народ, доверие моей матери. Как всё доверие оборачивается обманом. Какая правда? Саша тогда процитировал мне стихи:
Сейчас, когда пишу, испытываю жалость к моей бедной матери, верившей вместе со всем народом Сталину, коммунистическому идеалу. Я испытываю глубокую ненависть к тем, кто привёл её к внутреннему, невидимому конфликту со мной. Я уходил от патриотизма, под влиянием книг и Саши. Мысленно спрашиваю себя: можно ли возложить на мою маму вину? Как и на те миллионы ей подобных? И спросить про причины… И можно ли было изменить ход вещей?
Она осталась вдовой после войны с двумя сыновьями, не вышла замуж, принесла себя в жертву сыновьям, работе, идеалу… Она так и не вкусила радости жизни, не разделила со мной разочарования и не узнала, что я не исповедую её веры. Я боялся с ней делиться своими взглядами, чтоб её не напугать, мой язык ей был непонятен. Мне становились чужими все её страхи. Как‑то она всего боялась, верила разным глупостям, какими забивали всем головы! Мы жили в разных плоскостях. Мир моей матери: «от советского информбюро…» до «танго, эта старая пластинка…»
Мама умерла сразу после того, как я окончил институт. Впрочем, возможно, я бы в дальнейшем её убедил. Прошли разоблачения. Наш новый вождь — полу— коммунист полу–реформатор — прочёл свои обвинения, ошарашив верующую публику. Я уже начинал издалека проводить «свою пропаганду», переворачивать её мировоззрение. Ведь она меня любила и хотела постигнуть мои устремления, потому слушала, хотя и боялась. Но я не успел открыть до конца ей своего сердца. После смерти матери я был близок к женитьбе, ощущение одиночества, желание не оставаться одному толкали меня на этот шаг, однако, моя избранница, дальняя родственница моего отца, уехала в экспедицию, а за это время женился мой брат. Женитьба брата излечила меня от ощущения одиночества и желания семейной жизни. По возвращению из экспедиции моя приятельница, оказалась влюблённой в другого, мы остались друзьями, а я — «свободным художником».
Вернусь к Саше и к описанию атмосферы нашей юности.
У Саши были отличные успехи в школе, особенно он выделялся своими способностями к иностранным языкам и литературе, (Он остался верным своим школьным увлечениям, поступив в институт иностранных языков. Я выбрал для себя историю культуры.) Сашу влекло к изучению языков, лингвистики, слов. Его знакомство с поэтами, писателями ширилось изо дня в день. От Сашиного деда осталась библиотека, в которой были оригинальные, старинные книги, даже на иностранных языках. Помню на испанском Дон–Кихота, на английском Байрона… Я не знаю, как эти книги сами выжили, но в условиях книжного террора они выкармливали наше мироощущение. Саша читал в подлиннике Шекспира, и его память хранила множество поэм и стихов. Иногда он цитировал стихи по–английски и выражал восторг при каждом прекрасном стихе, хорошем слове. Влияние поэзии оживляло и вдохновляло его. Он хочет проникнуть в гармонию стиха и сам хочет быть поэтом. Саша подражает китайскому, японскому стилю, хотя в подделке есть ложь, но это даёт пищу его фантазии. Как‑то он начертил на бумаге все стихотворные размеры, а над письменным столом повесил свои магические стихи. В них было нечто виртуозно–манерное, но Саша искал жизнь в мире слов и хотел строить словесные храмы.