В греческом и латинском он, слава Богу, и сам был горазд, а вот с немецкой Библией доводилось ходить в Посольский приказ — бить челом посольским толмачам и мзду давать, — да и толмачам ли только! Так уж повелось на Руси с давних пор, что куда ни пойди, к кому ни обратись — везде мзда. А ходить ему доводилось много! Всё своё дьяконское жалованье прохаживал, так что который уже год не мог купить себе даже захудалую лошадёнку с возком — пешком в каждый след. Вот и к митрополиту — тоже пешком, а до его загородного двора, куда он ходит уже почти целый год, — путь неблизкий, в осеннюю распутицу и зимнюю стужу — ещё и тяжкий... Однако это был путь, который вёл его к цели, и он не сетовал ни на какую тяжесть. И не только не сетовал — чаще всего просто не замечал её. В трудные, неудачные дни, когда между ним и митрополитом не было согласия, когда не удавалось отстоять предложенные им исправления, досада и горечь от этого оказывались столь сильны, что пересиливали, забивали все прочие тягости, а если всё ладилось, всё удавалось, он летел от митрополита как на крыльях. Что тогда ему была какая-то слякоть или стужа?!
4
Ходить к митрополиту приходилось часто. Владыка был стар, немощен, он умирал и потому долгих усердий не выдерживал, но на час-полтора находил в себе силы...
Да и это было благом! Более же всего Фёдоров благодарил судьбу за то, что митрополит, несмотря на свою крайнюю немощь, всё же не устранился от этого дела, нашёл в себе силы довести его до конца, но самое главное — явил завидную твёрдость и смелость, взяв всё на себя. Если бы он устранился, передал всё на суд архиереев, дело это пошло бы взатяжку либо вовсе не сдвинулось с места: его просто заволокитили бы, утопили в спорах, в словесных пустоплетениях, как уже бывало не раз и не со столь важными делами, ибо их высокопреосвященства только то и умели, что вести заумные споры и надменно препираться друг с другом, а когда нужно было принимать решение, когда с безопасной середины, со стрежня нужно было поворачивать к какому-то берегу, тут каждый начинал взывать к воле Божьей.
Даже на освящённых соборах при обсуждении важнейших дел редко удавалось избежать этих пустопорожних споров и обильно изливающихся словес, которыми искусно прикрывалось упорное нежелание думать и решать, и делалось это не всегда намеренно — чаще просто в силу привычки, обычая, косности... Новое, даже если оно сулило стать лучше старого, всё равно вызывало страх и подспудный протест, и его не желали, ему сопротивлялись, его отторгали, невольно, неосознанно, но тем настойчивей и упорней.
Взяв всё на себя, Макарий принял и самое разумное, и самое верное решение. Умудрённый долгими годами своего святительства, знавший всё это, да и сам, пусть не столь упорно державшийся старины, он конечно же не мог не понимать, к чему приведёт его отказ, потому, быть может, и поступил так. Сознание того, что дни его сочтены и что ответ за свои действия ему придётся держать уже не перед людьми, а перед Богом, могло вселить в него решительность и подвигнуть на этот поступок, ибо как человек глубоко верующий он, несомненно, больше уповал на милосердие Бога, нежели на милосердие людей, и Божий суд мог страшить его куда менее, чем суд людской.
Понимал это и Фёдоров, и потому, несмотря на все трудности и разногласия, которые возникали у него с Макарием, оказавшимся совсем не столь сговорчивым, как можно было ожидать, судя по его поступку, его отношение к нему, то прежнее, уважительное отношение, которое постепенно, за долгие годы их общения сложилось у него, не только не поколебалось, но, наоборот, даже упрочилось и, главное, стало более осмысленным, более искренним, а чисто по-человечески — более душевным и сочувственным. Он увидел в нём единомышленника, и это повернуло к нему всю его душу. Хотя, конечно, случалось всякое... Бывали такие моменты — порой. Просто отчаянные! — когда никакой здравый смысл, никакие доводы не могли поколебать в Макарии некоторых его застарелых предрассудков и убеждений, пронесённых им через всю его жизнь, и тогда от всего этого становилось тягостно, беспросветно... Как бы некая невидимая стена вставала тогда между ними, и Фёдорову казалось в такие моменты, что он уже сам никогда и ни за что не станет разрушать эту стену, — временами он готов был даже поклясться в этом! — но шло сие в основном от рассудка, от того личностного, что разнило его с Макарием, а зла, неприязни, обиды тут не было, и потому всё быстро проходило, и оставалась лишь досада — большей частью на самого себя, за свою беспомощность, за своё неумение найти такие доводы и такие доказательства, которые могли бы переубедить Макария — Именно переубедить, чтобы, принимая то или иное решение, он не переступал через самого себя, не насиловал своей души, а делал всё по внутреннему убеждению, свободно и искренно.