– Что же? Находишь ли ты что-нибудь удивительного, – спросил я, – если кто, от божественных созерцаний перешедши к делам человеческим, гнушается злым и представляется очень смешным[370]
, а вместе тупеет и, пока не привыкнет достаточно к настоящему мраку, принужден бывает бороться в судилищах и в других местах относительно теней справедливости и образов, от которых произошли эти тени, и спорить о том, как понимают справедливость люди, никогда ее не видывавшие?– Нисколько не удивительно, – сказал он.
– Но кто умен, – примолвил я, – тот припомнит, что поражение глаз бывает двоякое и от двух причин: когда они из света переносятся во тьму, и когда из тьмы – в свет. Полагаю, что то же самое бывает и с душою: человек умный, как скоро видит, что кто-нибудь возмущен и не может чего-либо усматривать, не станет безрассудно смеяться, но будет наблюдать, пришедши ли из светлейшей жизни, душа его помрачилась от непривычки, или, перешедши от великого невежества в светлейшее состояние, поражена она сильнейшим блеском, и потому последнюю за ее состояние и жизнь будет ублажать, а о первой сожалеть, и если бы над тою захотел посмеяться, то смех его был бы менее смешон, чем смех над этою, пришедшею свыше – из света.
– И весьма метко говоришь ты, – сказал он.
– Если же это справедливо, – заметил я, – то мы должны полагать, что наставление бывает не таково, о каком иные говорят в своих объявлениях. А говорят они, кажется, так, что если в душе и нет знания, они вложат его, как будто бы собирались вложить зрение в слепые глаза[371]
.– Да, говорят, – сказал он.
– Но теперешнее-то рассуждение, – продолжал я, – указывает вот на какую, находящуюся в душе каждого силу и орудие, посредством чего учится всякий. Как глазу нельзя было повернуться от темного к светлому, не повертываясь всем телом, так и душе невозможно перейти всей от бывающего, пока она не сделается способною вознестись созерцанием к сущему и к сиянию сущего. А это мы называем благом. Не так ли?
– Да.
– Искусство же, руководствующее к этому самому, – сказал я, – показывает, каким образом легче и успешнее распорядиться – не то чтобы глазам дать зрение, но чтобы, когда зрение-то и есть, да оно неправильно направлено и смотрит не туда, куда должно, ухитриться направить его подлежащему и заставить смотреть на то, на что следует[372]
.– Вероятно, – сказал он.
– Прочие так называемые добродетели души, должно быть, действуют ближе к телу, ибо в самом деле предварительно находятся не в душе, но приобретаются после – привычкою и упражнением; напротив, разумность есть что-то, как видно, более всего божественное; она никогда не теряет силы, а только, под влиянием руководства, бывает либо хорошею и полезною, либо нехорошею и вредною. Разве ты еще не замечал, как проницательно смотрит душонка людей так называемых злых, но мудрых, и как остро прозирает в то, к чему обращается? Недурное имея зрение и, однако ж, понуждаясь служить злу, она чем глубже видит, тем больше делает зла.
– Без сомнения, – сказал он.
– Если в такой природе, – продолжал я, – это самое, тотчас с детства обсекаемое, будет обсечено, как бы от свинцовой тяжести, от прирожденных наклонностей, которые, находя пищу в яствах, в ощущаемых от них удовольствиях и лакомстве, направляют зрение души книзу, то, освободившись от них, эта самая природа способных людей обратится к истине и столь же остро будет видеть ее, сколь остро видит теперь то, к чему направляется.
– Вероятно, – сказал он.
– Что же далее? А то не невероятно, – спросил я, – и не необходимо следует из сказанного, что не будут удовлетворительно управлять городом ни те, которые не выучены и незнакомы с истиною, ни те, которым позволяется до конца заниматься наукою: последние потому, что не имеют в жизни определенной цели, сообразуясь с которой должны делать все, что ни делали бы частно и публично; а первые потому, что не имеют собственной охоты к деятельности и думают, будто место их жительства – просто острова блаженных[373]
.– Правда, – сказал он.
– Значит, наше дело, – продолжал я, – мы, основатели, должны побуждать наилучшие природы направляться к той науке, которую назвали прежде величайшею, чтобы, созерцая благо, они восходили на ту высоту, когда же взойдут и будут достаточно видеть, не вверять им того, что теперь вверяется.
– Что такое?
– Они должны оставаться при своем, – отвечал я, – не нисходить снова к тем узникам[374]
и не принимать участия в их трудах и почестях, худы ли будут эти почести или хороши.– Но так-то, – сказал он, – мы обидим наилучшее природы и сделаем то, что они будут жить хуже, когда могли бы лучше.