– Стало быть, естественно, – примолвил я, – что в этом случае душа сперва попытается вызвать смысл и размышление и рассмотреть, один ли тут или два предмета, о которых доносит ей чувство.
– Как же иначе?
– Если окажется два, то не представится ли тот и другой иным и одним?
– Да.
– А когда тот и другой – один, оба же вместе – два, – два не будут ли мыслимы не отдельными, а одним?
– Справедливо.
– Ведь и зрение видит великое и малое, говорим мы, но видит не отдельным, а чем-то слитным[387]
. Не так ли?– Да.
– Чрез объяснение же этого, мышление принуждено бывает видеть великое и малое, вопреки зрению, не слитным, а отдельным.
– Справедливо.
– Так не отсюда ли прежде приходит нам в голову спрашивать: что такое великое и что опять малое?
– Без сомнения.
– И потому-то одно назвали мы мыслимым, а другое – видимым.
– Весьма справедливо, – сказал он.
– Вот же это и хотел я недавно выразить, говоря, что одним вызывается размышление, а другим нет: что действует на чувство вместе с свойствами, противными себе, то вызывает размышление; а что нет, то не возбуждает его.
– Теперь понимаю, – сказал он, – и мне кажется, что это так.
– Что же? Число и единица к которому роду, думаешь, относятся?
– Этого не соображу, – сказал он.
– Но заключай из того, что прежде сказано, – примолвил я. – Ведь если одно достаточно усматривается либо берется каким-нибудь иным чувством, само по себе, то не может вести к сущности, подобно тому, как мы говорили о пальце; а когда в нем видим вместе нечто ему противное, так что оно представляется нисколько не более одним, как и противным, тогда, конечно, требуется уже судья, – в этом случае душа принуждена бывает недоумевать и, возбуждая в себе мысль, исследовать и спрашивать, что такое одно само в себе, и таким образом учение об одном становится возводителем души и направителем к созерцанию сущего.
– Разумеется, – сказал он, – на это-то особенно смотрит она; ибо вместе с тем тожественное видим мы как одно, а неопределенное – как множество.
– А если одно, – примолвил я, – то и все число не будет ли этим тожеством?
– Как не будет?
– Но наука вычислять и считать не вся ли занимается числом?
– И очень.
– Поэтому она, явно, возводит к истине.
– Да, чрезвычайно.
– Стало быть, она, как видно, принадлежит к тем наукам, каких мы ищем; ибо военному человеку необходимо знать это для распорядка войск, а философу, выникающему из мира вещей чувственных, – для достижения сущности; иначе он никогда не будет счетчиком.
– Так, – сказал он.
– Ведь наш-то страж есть и человек военный, и философ.
– Что же иное?
– Посему эту науку, Главкон, надобно утвердить законом и убедить тех, которые намереваются занять в городе высокие должности, чтобы они упражнялись в науке счисления не как люди простые, но входили своею мыслью в созерцание природы чисел – не для купли и продажи, как занимаются этим купцы и барышники, а для войны и самой души – с целью облегчить ей обращение от вещей бытных к истине и сущности.
– Прекрасно говоришь ты, – сказал он.
– Так вот так и теперь думаю, – продолжал я, – что когда говорится о науке счисления, – она будет делом отличным и многополезным для нас в отношении к тому, чего хотим, если станут заниматься ею для знания, а не для барышей.
– Как же это? – спросил он.
– Вот как: то самое, что теперь сказали мы, сильно возвышающее душу и нудящее ее рассуждать о числах самих в себе, никак не принимается в смысле тех чисел, о которых говорят, предлагая их душе видимыми и осязаемыми телесно[388]
. Вероятно, ты знаешь, как люди, в этом роде сильные, если кто возьмется своим словом рассекать одно само в себе, – смеются и не соглашаются; но тогда как ты делишь его, они увеличивают численность, опасаясь, чтобы одно не явилось наконец не одним, а многими частями[389].– Весьма справедливо говоришь, – сказал он.
– Что, Главкон, если кто спросит их: почтеннейшие! о каких числах рассуждаете вы? О тех ли, в которых полагаете одно, всецело равное всему, ничем не отличающееся и не имеющее в себе никакой части? Что, думаешь, будут они отвечать?
– Скажут, думаю, что о тех, о которых можно только мыслить; иначе никак нельзя отвечать на это.
– Так видишь ли, друг мой, – примолвил я, – что эта наука, должно быть, действительно необходима нам, когда она явно нудит душу пользоваться самым мышлением для истины.
– Даже сильно делает это, – сказал он.
– Что же далее? Наблюдал ли ты уже, что люди, по природе счетчики, являются, можно сказать, острыми во всех науках, – да и тупые, если они учились и упражнялись в ней, хотя бы и не получили никакой другой пользы, в остроте все превосходят самих себя?
– Это так, – сказал он.
– Впрочем, я думаю, ты нелегко и немного найдешь таких наук, которые учащемуся и занимающемуся представляли бы больше труда, чем эта.
– Конечно.
– По всему такому-то, не надобно оставлять этой науки; люди отличные по природе должны учиться ей.
– Согласен, – сказал он.
– Итак, это, – примолвил я, – пусть у нас будет положено как первое, за которым поставим находящееся с ним в связи второе, и рассмотрим, идет ли оно сколько-нибудь к нам.