— Я часто вспоминал ее, — говорит Бун. — Когда стоял в дозоре, и ночь становилась так черна и непроглядна, что нельзя было рассмотреть вытянутую руку. Когда над болотами мерцали огни, я видел ее. Она приходила из торфяных топей и подолгу стояла на снегу — босая, с распущенными волосами. Зеленоватое марево подсвечивало ее фигуру, и я мог различить косой разрез на ее горле и кровь на сорочке. Сначала она всегда стояла молча, только дрожала на ветру и прижимала к груди маленькие ладони. Потом начинала звать. И это, пожалуй, было самым страшным. Потому что она говорила о шалаше с мягкой подстилкой, о долгих и сладких ночах, о тайне, которая свяжет нас крепче самых крепких пут. А у меня шевелились волосы, потому что я ведь так и не сказал тех слов. Откуда ей знать, о чем я думал тогда?
— Это болотницы, — отвечаю. — Просто морок. Им нельзя верить.
— Морок, — соглашается Бун и вздыхает. — А, может, это совесть взывала ко мне. У васпы — совесть. Смешно?
Я качаю головой. Смеяться мне не хочется. Тогда Бун продолжает:
— Это было моей навязчивой идеей. И даже спустя много лет, я вспоминал о первом убийстве, словно это было вчера. Но именно ты заставил посмотреть на это по-новому. И я увидел себя со стороны и ужаснулся. Я прослужил в Улье двадцать четыре зимы. И не было в моей жизни ни тайны, ни мягкой подстилки, ни сладких ночей. А были только страх в глазах женщин, только ненависть на лицах мужчин. Я обагрил свои руки кровью, а мое сердце высохло и почернело. Еще шесть зим — и меня отправят на утилизацию, как отработанный и уже ненужный материал.
— Ты ушел к ней? — спрашиваю. — В Улье ходили слухи. Тебя забрала болотница.
Бун сутулит плечи, его глаза из-под надвинутых бровей сверкают злым весельем.
— Они недалеки от правды, — говорит он. — Но я не искал встреч с ней. Я искал смерти. Королева лишила меня право выбирать жизнь. И я не хотел, чтобы она лишила меня права выбрать смерть. Я четыре года обдумывал план побега. Пока не представился случай. Это произошло во время очередного сражения. Как преторианец, я мог бы не участвовать в нем. Но люди были хорошо вооружены и теснили нас к болотам. Меня ранили сюда, — Бун указывает трехпалой рукой на грудь, чуть выше сердца. — В легкое. Пробили навылет. Изо рта у меня хлестала черная кровь, пока я полз по трясине. Но все равно не умирал. А я думал, что это так легко — подставиться под пули и умереть.
— Это нелегко, — резко перебиваю я и вспоминаю, как бился в агонии Рон. — Нелегко. Не для васпы…
— Знаю, — спокойно отвечает Бун. — Тогда я звал смерть — но смерть не шла. И я падал лицом в вонючую жижу болота, глотал ее вместе с кровью и ошметками легкого, захлебывался — но все равно жил. От этого меня переполняло отчаяние, которое толкало вперед — будто я хотел выползти из собственного тела. Я полз весь вечер и всю ночь, но не чувствовал усталости или боли. Потом ко мне пришла она, — Бун на время смолкает, наливает в стакан, но не пьет, держит на весу, продолжает тихо: — В этот раз она не звала. Смеялась. Повторяла, что я не могу подохнуть. Потому что уже мертвец. Но я не верил ей. Я сразу понял, что это галлюцинация. Если бы ко мне пришла болотница — она сожрала бы меня, не размениваясь на насмешки и разговоры. Поэтому я растянулся на земле и продолжил слушать ее вполуха, а потом потерял сознание.
Бун выпивает, ставит стакан на стол. Я вижу, как подрагивают его пальцы и замечаю, через всю кисть левой руки под манжету убегает длинный извилистый рубец. Тогда я набираюсь храбрости и спрашиваю:
— Ты тогда лишился пальцев?
Бун с удивлением смотрит на свою руку, будто впервые ее увидел. Потом тихо смеется, и его смех совсем не нравится мне — есть в нем что-то нервное, больное.
— Нет, не тогда, — отвечает Бун. — Тогда я не лишился, а приобрел. Кое-что получше пальцев. Вообще, мне не жалко отдать за это и руку. А тогда, очнувшись, я понял, что наступил день. Земля подо мной была черной от крови. И казалось, что меня придавило бетонной плитой. Поэтому с трудом мог пошевелиться, а когда повернул голову, тогда увидел.
— Болотницу? — спрашиваю.
Бун хохочет.