— Василина? — он недобро щурится, разглядывает меня — видно, понимает, что зацепила девчонка. Но не пойман — не вор, поэтому продолжает: — Неродная она. Падчерица.
И все встает на свои места. Не могут васпы иметь детей. Мы мертвы, а значит стерильны.
— Трое их у меня, — поясняет Бун. — Старшей, Василине, пятнадцать. Средней, Анфисе, двенадцать. А младшей, Вареньке, девять. Взял я Евдокию вдовой. Вернее, она за меня пошла. Спасение она мое, — он ставит на стол стеклянный графин, разливает по стаканам мутноватую жидкость. — Давай за встречу.
Сам пьет неторопливо, морщится. Я пью следом — махом. Горло обкладывает горечью, зато внутри разливается приятное тепло.
— Эх! Не то, что в Улье, — говорит Бун. — Ты ешь.
Едим. После долгих голодных дней кажется, что ничего вкуснее я не пробовал за всю свою жизнь. В гостиной пахнет уютом, ровно барабанит по карнизу дождь. И воспоминания мутью поднимаются со дна — не о жизни в Улье. О другой, почти забытой. Где осталась женщина с ласковыми руками. Где навсегда трехлетней застыла у ручья девочка с косичками. Где за удушливым дымом пропал отец…
Накатывает тоска — нелогичное и крайне неприятное чувство. Я отвожу взгляд, ерошу ладонью волосы и замечаю: повязки на мне нет. Немудрено, что женщина смотрела с опаской.
— Не думал, что свидимся, — тем временем, говорит Бун. — Да и не узнал тебя. В последний раз еще с двумя глазами был.
Я напрягаюсь. Пальцы небрежно цепляют рукоять стека, а Бун смеется.
— Ну-ну! — говорит он примирительно. — И не таких бабы любят. На вот. Обнови гардероб, — он копошится в кармане, протягивает черный кожаный кругляш на новеньком ремешке. — Командир должен блистать!
Я неспешно натягиваю повязку, отвечаю спокойно:
— Совет хорош. Только сам ему не следуешь.
Бун щурится недобро, откидывается на спинку стула.
— А дерзишь по-прежнему, — насмешливо произносит он. — В остальном, как был дохляк, так и остался. Одно радует: сержантом не стал. Неофитов учить — последнее дело. Грязное. Вижу, не доломал тебя Харт?
— Я его доломал, — отвечаю, старательно игнорируя слово "дохляк", и недвусмысленно провожу ногтем по горлу.
— И безрассудный, — довольно комментирует Бун. — Оно и видно. Мало кто из наших к людям суется. Особенно, когда по всему Дару облава.
— Ты сунулся.
Бун хмыкает, разливает снова и наблюдает, как прозрачная жидкость плещется в стакане.
— И я бы не сунулся. Если б не ты…
Вздохнув, залпом опрокидывает стакан. Колючий взгляд становится мягче, замасливается.
— Удивлен? — широко улыбается Бун. — Я тоже. Сколько солдат через меня проходило. Одинаковые. Пустые. Изломанные. И тебя разглядел не сразу. Не заметил, если б не Харт. А он любил ломать непокорных, — замолкает, будто задумавшись о чем-то, потом толкает мне стакан. — Ты пей!
Я машинально пью, но на этот раз горечи не чувствую. Имя наставника эхом звучит в ушах, и вслед за ощущением уюта и тепла приходит холод. Будто не капли стучат по железному карнизу, а лязгают подвешенные к потолку цепи.
— Когда Харт назвал тебя своим преемником, — продолжает Бун, — это рассмешило всю преторию. Ты доставал Харту до плеча. В мясницкий фартук мог завернуться дважды. И выглядел под стать прочим. Изломанным и пустым. А потом офицер Рихт сказал: "Плохая шутка, сержант. Убрать этого заморыша. На замену срок — неделя". Тогда ты нарушил Устав и поднял глаза. И я первым перестал смеяться. В твоем взгляде не было пустоты или обреченности. Ты глянул так, будто решил запомнить обидчика. И при случае — убить.
В этом Бун прав: я действительно убил Рихта три года назад, в сражении под Выгжелом. Он прав еще и в том, что из тренажерного зала я вышел изломанным, но не пустым.
Все потому, что из рядовых васпов воспитывали идеальных солдат, покорных чужой воле. Они исполняли приказы четко, а убивали быстро. И не испытывали ни эмоций, ни чувств. Другое дело — сержанты.
Не знаю, почему Харт выбрал меня. Возможно, потому, что я сам кинулся к васпам, спасая младшую сестру. Потому, что оказал сопротивление при вербовке. Сержанты обладают хорошим чутьем. И Харт сразу увидел во мне потенциал наставника и убийцы.
"Чтобы хорошо делать свою работу, надо любить свою работу", — всегда повторял он. И оставил мне единственное, что позволено Уставом — наслаждаться насилием.