По глазам вижу: не веришь. Загибает, мол, Егоров. Теперь, когда нет в поселке Ивана Григорьевича, все можно о нем говорить. Чего бояться. Не придет, не услышит, не спрячется рядом. Не скажет, как в сказке: «Высоко сижу, далеко гляжу, не садись на пенек, не ешь пирожок». — Егоров засмеялся, но неожиданно прервав смех, наклонился ко мне и резко повторил:
— Было это, было!
— А как же он учителем твоим оказался? Скорее учеником был.
— Знал, что задашь мне такой вопросец. — Егоров даже облегченно вздохнул. — Что ж, отвечу. Но прежде я еще один твой вопросец упрежу.
— Какой?
— А вот какой. Почему это бригада бывшая такой бессильной оказалась? Да неужто она в самом деле не смогла без Ивана Косолапова в передовые выйти? Что-то не верится. Так?
— Так, — неуверенно согласился я и вдруг словно к чему-то холодному и скользкому прикоснулся. По телу озноб прошел, как судорогой все жилы стянуло, во рту гадко, противно сделалось. Что еще Егоров хочет сказать? Что?
Егоров, как бы испытывая меня, терпеливо молчал, поглядывал с усмешкой, а потом начал не спеша, четко выговаривая каждое слово:
— Неспроста пошел Иван Григорьевич в сумконосы. Я-то поначалу тоже не мог ничего понять. Знаменитый забойщик — и вдруг в сумконосы. Спрашивал его, разумеется, а он отвечал мне двусмысленно: «Каждый петушок пусть знает свой шесток». Только через недельку догадка меня пронзила. Да неужто так оно и есть? А сомнение свое вслух высказывать не решаюсь. Но испугался: а если дознаются? Тогда мне же хана. С испугу такого я и выскажи все начистоту Ивану Григорьевичу. Мол, так и так, я вас уважаю, но взрывник-то я — значит, я должен вам объяснить, как надо правильно делать глиняные пыжи и как их надо правильно в шпур вставлять. «А если я не хочу в послушных учениках ходить, тогда как?» Это он мне такой вот каверзный вопрос задает да еще по плечу хлопает: «Не бойся. Пока я с тобой, ничего худого про твой счет не будет. Кой-кого проучить маленько надо».
— Что же он делал?
— Не догадался еще? Ну, и тугодум же ты. Еще учеником был. А поступал он даже просто, проще простого. Глиняные пыжи вставлял в шпуры неплотно, вставлял бракованные, ну и взрыв, сам понимаешь, получался тоже бракованным. Вроде нормально, а если вникнуть — не совсем нормально. Не происходило того плавного сотрясения, при котором бы пласт размягчался. Таким же крепким оставался. Обушок его не брал легко и мягко, приходилось силу прикладывать, умение выказывать. А умения да силы не у каждого были. Вот и отставала бригада. Вот и мучилась.
— Не мог он так поступить.
— Я бы не мог. Это — верно. А он — мог. Он — крепкий и сильный был. Меня, к примеру взять, многому научил. А тебя разве нет? Не научил?
— Сволочь ты, Егоров.
Думал: взорвется Егоров, за такое оскорбление с кулаками полезет, сомнет меня. А Егоров усмехнулся, спокойно проговорил:
— Кто же тогда Иван Григорьевич? Что же ты молчишь?
Я действительно молчал. Я был бессилен, что-то оборвалось во мне. Голос Егорова как бы издалека доносился:
— То-то и оно — молчи, так надежнее будет. Размахался, за горло хватаешься, нецензурными словами выражаешься, а то и невдомек тебе, что кой у кого рыльце в пуху, да еще в каком — ого! А мы за него — горой, мы его — в святые! Мы лучше других втопчем в грязь, пройдемся — не наклонимся...
Что-то еще бормотал Егоров — торопливо, зло. Но я уже не слышал его бормотанья, я все сильнее и ощутимее чувствовал, что никак не могу вырваться из паутины вопросов. Их было много, но количество все росло и росло. Я почти физически ощущал, как у меня на глазах разбухает этот шевелящийся, холодный клубок. И такая звенящая боль стояла в голове, что не выдержал я, стиснул виски ладонями, закрыл глаза. А когда открыл их, увидел испуганное лицо Егорова и понял, что со мной происходит что-то странное, непонятное.
— У Веньки Лазутина твой обушок. Там. Там. — Егоров отталкивал меня от себя. — Иди скорее. Уйдет — не застанешь. Прямо иди, никуда не сворачивай. Это я ему отпалку делал... Там он, там...
Ясно: избавиться желает, от греха подальше быть. Рук марать не хочет. Потому и признался. Наверно, не ожидал, что его откровение меня до самых печенок прохватит, почти невменяемым сделает. Поди, потихоньку себя ругал, что признался. А может быть, ошибаюсь? Может, напротив, доволен Егоров, что и меня удалось ему в дерьмо носом потыкать — вот тебе, вот тебе, не возвышай себя, не считай себя лучше других? А сейчас, как собачонку, гонит — пошла вон, надоела.
И я пошел. Пошел не оглядываясь, видно еще сознавая, что главное сейчас — обушок найти. Я шел и повторял как заведенный: «Обушок... обушок... обушок». Повторял, пока ясно не подумал о том, что как только увижу я обушок, возьму его в руки да посмотрю на пластинку, так разом все кошмарное, что услышал я о Иване Григорьевиче Косолапове, кончится и снова я буду стоять на земле прочно и крепко.