Я побежал. Я боялся, что неизвестный мне Венька Лазутин уйдет — и тогда... тогда все так и останется. Я спотыкался. Я падал. Вскакивал — и снова бежал. Мелькнул впереди огонек и пропал. Снова мелькнул — и снова пропал. И вдруг ослепительно вспыхнул. Я, как ночная бабочка, втягивался в горящее полымя света, и кажется, не было сил остановить себя, придержать свой бег.
Первое, что я увидел, — это обушок. Обушок учителя моего Ивана Григорьевича Косолапова. Блеснула медная пластинка на рукоятке, засверкала нарезная окантовка. Я обессиленно опустился на кучу угля. Только потом я увидел удивленное лицо проходчика — безусое, круглощекое.
— Венька Лазутин? — спросил, как бы не веря еще, что я наконец-то у цели своей заветной.
— Да. Лазутин. Вам плохо?
— Мне — хорошо. Ты работай, Венька, работай.
Взглянул на часы: без двадцати одиннадцать. Есть еще времечко, есть. Пусть Венька обушком помашет, вон как у него ловко получается. Не надо пока парня огорчать. Отдохну, приведу свои мысли в порядок.
Верно, при виде обушка спокойнее стало. Приутихло волнение, и плавно, как волны на берег, стали набегать воспоминания.
Первым делом прощальная встреча припомнилась. Стоим на перроне, топчемся, на окно вагона поглядываем. Там — головки детей Ивана Григорьевича — девочки и мальчика, русоволосые, кудрявенькие. Выглянула в окно жена Ивана Григорьевича, напомнила: «Пять минут осталось». — «Хорошо, — ответил учитель и посмотрел мне в лицо, и вздрогнул я: бледное, усталое, вроде после тяжелой болезни. Даже не верится: минуту назад таким веселым, оживленным был Иван Григорьевич — и вот такая резкая перемена. И голос совсем непохожий, чужой, и слова чужие: «Прости меня, Никола». За что простить? За то, что уезжает? Оставляет шахту, любимую работу? Возьми и скажи я: «Оставайся. Еще целых пять минут». И опять по-чужому ответил мне Иван Григорьевич: «Нет, Никола, все кончено. Нет возврата». Стиснул руку, а потом подтолкнул в плечо, сказал: «Иди. И не оглядывайся. Иди». И здесь я послушным оказался: ушел, так и не оглянувшись. Потом пожалел: зря послушался. Надо бы оглянуться.
И сейчас я о том же подумал: «Почему не оглянулся? Почему? Может быть, все иначе бы могло произойти. Ведь оставалось целых пять минут».
И вспомнился случай один, тот самый, когда пять минут решили в жизни моей очень многое.
Я уже месяца полтора проработал вместе с Иваном Григорьевичем. Привык к нему. По душе была уверенность его в свои силы, настойчивость, решительность. Ни разу не спасовал, но и напролом не лез, меня учил по-трезвому подходить к любой ситуации. Любил повторять: «Природа — не дура. Она, как и женщина, и силу любит, и ласку. К ней лучше не подходить, если ты в себе слабину почувствовал. Но и грубым становиться не надо. Да и шибко расчетливых она не уважает. Мстит». Я поначалу всё в шутку обращал, смеялся, даже отмахивался, про себя так думал: «Тут уж Иван Григорьевич маху дал». Вслух не высказывался, боялся обидеть своего учителя. А он сам догадался. Однажды сказал: «Ты, Никола, как погляжу, умнее меня хочешь быть. Не выйдет». И все мои тайные помыслы как на блюдечко выложил. В краску меня вогнал. С того дня ничего от Ивана Григорьевича не таил. В общем, наладились у нас за эти полтора месяца самые распрекрасные отношения. А после того случая я накрепко уверился: лучшего учителя мне не отыскать.
А случай получился вот какой.
После смены возвращались конвейерным штреком. Шли усталые, молчаливые, но оба довольные: с заданием справились, норму свою выполнили честь по чести. Иван Григорьевич, как всегда, шел впереди, а я — чуть сзади. Вдруг дым накатил и запах паленой резины — вонючий до тошноты — дыхание забил. «Пожар!» — прочитали мы в глазах друг друга. Что делать? Бежать к телефону, звонить?
— Не смей! — остановил меня Иван Григорьевич. — Стой здесь. Через пять минут если не вернусь — звони!