– Позвоню, ага. – Он бросал слова, как шелуху от семечек сплевывал. Было очевидно, что случайная встреча с Жанной его не обрадовала.
А Жанна заходила ходуном. Живая жидкость поднялась в ней зримо, заблестела, переменила ее совершенно. Но то, что мне показалось удивительным преображением, поэту-бомжу виделось, должно быть, чем-то надоедливым и даже никчемным.
– Позвони мне, если будет время, – проговорила Жанна.
– Позвоню, – пообещал старик, вежливо оскалившись, показывая не столько желтоватые зубы, сколько вопиющий их недостаток. Вероятно, он был когда-то мужчина видный из себя, но время то так давно миновало, что от былой импозантности остались только самые нелепые следы, как платочек его водевильный.
Когда он ретировался, я даже не стал оглядываться – был увлечен трепыхавшейся Жанной. Ее живая ртуть (пусть уж так называется это душевное вещество) мерцала, переливалась как-то – не могла остановиться.
– Жили мы… – сказала Жанна что-то не совсем определенное. Жила ли она с этим стариком, когда тот был молод? Была ли она с ним жива, а потом сделалась унылой старухой?
С того времени я не перестал звать ее Тортилой, но слушал уже куда с большим вниманием.
– Меня завораживает способность любить. Такое не каждому дается, – пояснил я приятелю. – Есть люди-поленья, которые к чувствам не способны. Они рождаются готовыми железобетонными блоками. А есть люди-чувства, и никогда не знаешь, кто и где…
– …в какой Тортиле, – насмешничая, закончил он за меня. Сам, кстати, немолодой, а временами не по возрасту влюбленный.
Соседка
Я вспомнил о ней в ресторане. Мы сидели с новым знакомым, он рассказывал о своих подопечных.
– …Знаешь, какие они письма пишут? – кипуче говорил он. – Мужчины так не пишут, у них все проще и скучней. А женщины… У них такие истории, мама дорогая….
Я с трудом мог представить, что моя бывшая соседка тоже может пылко писать, но возможности такой все же не исключил. Мало ли…
Соседка была белая и бледная. Лет сорока. Казалось, что она все время стесняется, спрятаться хочет, но не получается, и потому эти мелкие шажки, то в сторону, то немного назад, когда встречаешься с ней на лестничной площадке, и голос шелестящий, сконфуженный немного, и юбки шерстяные во все времена года, клетчато-бежевые.
Немного испуганная, но для соседства чрезвычайно удобная. Стены между квартирами были не слишком толстыми. Слева или стучали, или ругались, над головой вечно цокали каблуки и текла вода, а справа даже телевизора слышно не было.
О себе соседка напоминала редко и однообразно. Временами сквозь стену просачивался тихий стон. Я не сразу понял, что это песня. А для того, чтобы распознать ее, мне понадобилось как-то проснуться среди ночи. «…Есть город золотой с прозрачными воротами и яркою звездой». Я был уверен, что играет не компакт-диск, а виниловая пластинка. Крутится она на старом проигрывателе, а проигрыватель стоит в нише старомодной стенки – там, где должен бы находиться телевизор. Ночь, соседка слушает любимую песню, думает о чем-то трепетном… С этим и заснул опять, а позднее уже безошибочно угадывал, когда за стеной разливается лирика: то поздним вечером, то ночью, а то и утром рано-рано.
Песня была всегда одна и та же: город золотой… яркая звезда… травы да цветы. Наверное, какое-то важное переживание увязалось у соседки с этой мелодией, и она стала ее жизненным лейтмотивом – однообразным, может быть, но не раздражающим.
Однажды на лестнице громко заматерились: грузчики тянули массивный предмет, замотанный в полупрозрачный пластик.
– Джакузи, – пояснила мне соседка, улыбаясь довольно жалко, вжимаясь в стену. Она могла бы и слиться со стеной, если бы не клетчатая юбка неизменная.
Потом за стеной справа долго грохотали. Слышались шорохи, лязганье, мужские голоса. Соседки слышно не было, и проще всего было представлять ее в платяном шкафу: затворилась тетя среди тряпья, сидит в темноте, пережидает, когда установят уже чудо-агрегат да оставят в покое и ее, и города – золотые, лирические.
– Зачем ей джакузи? – рассказывая приятелям о нелепой тетке, смеялся я. – Что ж, и свечки зажжет? И в воду лепестков розовых накидает? Погрузится, вся такая зовущая…
Взгляд мой тогда не был пристальным. И жалостливым тоже не был. Молодость жестока, ради красного словца и соседки-чумички не пожалеет.
Что какая-то личная жизнь у нее была, можно было догадаться по коврику у двери. Если соседка дома находилась, то этот кусок зеленой мохнатой ткани располагался ровно, как по линейке. А в отсутствие хозяйки он начинал озорничать – съезжал в сторону, заворачивался, показывая черную прорезиненную изнанку, или вовсе исчезал, обнаруживаясь в углу возле лифта в качестве подстилки для бомжей.
Как-то коврик кособенило сутками напролет: он и утром валялся как попало, и вечером тоже никак не вспоминал о благопристойности, да и следующим утром совершал те же буйства. Из этого следовало, что соседка в отъезде. В отпуске или вроде того.
– Дома не ночует, – гадко ухмыляясь, сообщила старуха снизу, которая всегда все знала.