Читаем И жизни новизна. Об искусстве, вере и обществе полностью

Стремление к «неслыханной простоте», к конечной простоте, на пороге языка и выражения, вообще-то уже давно (может, и всегда) в крови у поэзии — стоит вспомнить Рильке или Пастернака. Но теперь мы как будто не только получили какое-то необъяснимое историческое дозволение говорить так, и самым радикальным образом, но, похоже, ничего другого нам уже и не остается, поскольку все другое утомительно устарело.

Устарело, среди прочего, и молчание. Молчание, одна из популярнейших тем поэтов и мыслителей последних лет, молчание как таковое не спасет от всеисчерпанности и энтропического шума, потому что и молчание может быть назойливым, плоским и глупым. Потому что вопросом остается: кто молчит — и о чем молчит его молчание.

То, что среди новейших сочинений мы не часто встретим реализацию этой возможности новой простоты и неприметного языка, — как и то, что люди привыкли думать, будто с последней прямотой можно говорить только отчаянные и жестокие вещи, — не опровергает моего впечатления. Все это говорит только о том, что возможность еще непривычна и почти непочата.

Итак, первое движение Владимира Соловьева — восхищенная солидарность с женственной, страдательной сущностью творения, с его мудростью. Мудрость открыта, и едва ли не исчерпывается этой своей открытостью, разоруженностью, готовностью не отвечать насилием на насилие. В этом смысле мудрость безумна. Но это безумие и есть единственно возможный для нее практичный, благоразумный образ действий. В противном случае ее тонкость, о которой говорит библейский гимн Премудрости, огрубеет, ее сверхсветовая скорость потухнет, ее всепроникающая волна ударится о вещи и смыслы, как о непреодолимые преграды, и разобьется вдребезги. И — как бы делает вывод Соловьев — если она, жизнь, премудрость, красота такова, и быть другой не может, если ее безумная терпеливость представляет собой зрелище, невыносимое для глаз, то кто-то должен же за нее вступиться? И это буду я.

В такой перспективе изначального внутреннего поступка может быть увидена и соловьевская мысль о единстве: точнее, тот императив человеческого духовного единства, который встал перед ним. Разрывы и расколы человеческого общества — и особенно остро, духовного общества — и совсем скандально, христианского общества — одна из самых горьких обид и поруганий, которые наносятся живой ткани мудрости.

В такой перспективе может быть увидена и его альтернатива ницшеанскому выходу за пределы «человеческого, слишком человеческого»: его императив богочеловеческой воли в человеке. Для того, кто видит себя не в измерениях частного существования, а в отношениях со «всей жизнью» — и причем в тех отношениях, в каких видел себя Соловьев, — для такого человека одной человеческой воли недостаточно. Впрочем, а что такое — даже не «слишком человеческая», а просто человеческая воля? На этот вопрос есть один древний ответ, который я помню со школьных лет. В старом издании славянской Псалтыри, которое было у моей бабушки, в качестве краткого катехиза вначале были помещены «Вопросы и ответы о богословии Анастасия Антиохийского и Кирилла Александрийского» — две странички, на которых среди другого были определены и божественная и человеческая воля. Простота этих определений сногсшибающая, космическая:

Вопрос: Что есть воля божественная?

Ответ: Воля божественная есть еже очищати прокаженныя: якоже показати хотя Христос волю и действо божественное, рече прокаженному: хощу, очистися.

Вопрос: Что есть воля человеча?

Ответ: Воля человеча есть еже просити да испиет, якоже на кресте.

Мне кажется, я не много нового узнала с тех пор о человеческой воле: вот она, как на ладони: просить, чтобы дали пить. В этом ряду ницшеанское превосхождение человеческого, слишком человеческого выглядело бы, вероятно, так: не просить пить, а свободно в трагическом ликовании умирать от жажды.

Мирами правит жалость —

сказано в поздних стихах Пастернака. Это похоже на русскую версию дантовского финала:

L’amor che muove ‘l sol e le altre stelle.

(Та любовь, которая движет солнце и другие светила).


Перейти на страницу:

Все книги серии Богословие культуры

И жизни новизна. Об искусстве, вере и обществе
И жизни новизна. Об искусстве, вере и обществе

На страницах книги Ольги Седаковой, выдающегося мыслителя современности, мы встречаемся с вдохновляющим взглядом поэта на христианство — и с любящим взглядом христианина на свободное человеческое творчество. Вслушиваясь в голоса как церковной, так и светской культуры — от Пастернака до митрополита Антония Сурожского, от Бонхеффера до Аверинцева, — Ольге Александровне неизменно удаётся расслышать и донести весть о высоком достоинстве человека и о единственной власти, к которой он всегда по-настоящему стремится, — власти счастья.В книгу вошли эссе о богословии творчества, непростых отношениях Церкви и современного постсоветского секулярного общества, а также о великих христианских свидетелях XX века. Завершает книгу эссе «Свет жизни. Заметки о православном мировосприятии».В качестве предисловия — очерк Максима Калинина об удивительной встрече богословия творчества Ольги Седаковой и «естественного созерцания» в восточно-сирийской христианской мистической традиции.

Ольга Александровна Седакова

Прочее / Православие / Культура и искусство
Слово Божие и слово человеческое. Римские речи
Слово Божие и слово человеческое. Римские речи

Имя Сергея Сергеевича Аверинцева – ученого и мыслителя поистине необъятных масштабов – одно из самых значимых в отечественной культуре последних десятилетий. В настоящий сборник включены как ставшие классикой тексты, так и итоговые размышления последних лет жизни; просветительские выступления о русском православии и его особой ценности в мировом контексте, а также социально-политические очерки о состоянии христианской культуры в современном секулярном мире.Важное место в выступлениях в последние годы жизни ученого занимали размышления о глубинной взаимосвязи русской и европейской культур, о созидании пространства встречи и диалога и возвращении к объединяющим обе культуры христианским истокам.В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.

Пьерлука Адзаро , Сергей Сергеевич Аверинцев

Религиоведение / Религия / Эзотерика

Похожие книги

После банкета
После банкета

Немолодая, роскошная, независимая и непосредственная Кадзу, хозяйка ресторана, куда ходят политики-консерваторы, влюбляется в стареющего бывшего дипломата Ногути, утонченного сторонника реформ, и становится его женой. Что может пойти не так? Если бывший дипломат возвращается в политику, вняв призывам не самой популярной партии, – примерно все. Неразборчивость в средствах против моральной чистоты, верность мужу против верности принципам – когда политическое оборачивается личным, семья превращается в поле битвы, жертвой рискует стать любовь, а угроза потери независимости может оказаться страшнее грядущего одиночества.Юкио Мисима (1925–1970) – звезда литературы XX века, самый читаемый в мире японский автор, обладатель блистательного таланта, прославившийся как своими работами широчайшего диапазона и разнообразия жанров (романы, пьесы, рассказы, эссе), так и ошеломительной биографией (одержимость бодибилдингом, крайне правые политические взгляды, харакири после неудачной попытки монархического переворота). В «После банкета» (1960) Мисима хотел показать, как развивается, преображается, искажается и подрывается любовь под действием политики, и в японских политических и светских кругах публикация вызвала большой скандал. Бывший министр иностранных дел Хатиро Арита, узнавший в Ногути себя, подал на Мисиму в суд за нарушение права на частную жизнь, и этот процесс – первое в Японии дело о писательской свободе слова – Мисима проиграл, что, по мнению некоторых критиков, убило на корню злободневную японскую сатиру как жанр.Впервые на русском!

Юкио Мисима

Проза / Прочее / Зарубежная классика