С постели крикнув своей старухе, чтоб кормила, он толкнул ладонью окно и оно распахнулось двумя половинками. И будто бы услышал возбужденный Катин голос. То ли она просила о чем-то, то ли звала кого-то – сразу и не понял. Гадать не стал – выглянул в окно. А то, что он увидел, обдало жаром, с ног до головы, и не один раз. Хватанув карабин с постели и встав на колени, Савелий Фролович, сначала, перекестился, а следом за этим той же рукой передернул затвор, затем еще раз перекрестился, прицелился и выстрелил…
...Раскатистый звук выстрела все убегал, убегал, убегал в тайгу, а в это время Катя, как-то неуклюже опустившись на скамью, грубой работы, но широкую и устойчивую, медленно, медленно, медленно заваливалась на бок. Ее тонкие пальчики пытались раздернуть узелок платка на шее и это ей удалось лишь тогда, когда голова коснулась широкой скамьи. Платок сполз с головы, раскинувшись углами, будто крылья черной птицы. Русые волосы коснулись бледнеющего лица, и приветливыми лучами рассвета, и прощающимися, последними, заката. Она еще что-то говорила увядающими губами, но …уже говорила со своей мамой, а глаза … в глазах утонула боль, сгорел испуг и взгляд никуда больше не убегал – замер, угасая, на Шамане, лежавшем рядом с простреленным на вылет боком. И он смотрел на Катю, и снова каменным взором не волчьей печали…
Савелий Фролович, сбежав с крыльца, передернул затвор карабина, не стал терять время – перевалился через соседскую ограду. (Катя была уже мертва, когда он, осеняя себя крестным знамением, подбежал к ней. Перед тем, как черные крылья материнского платка вознесут ее душу на небеса, она не видела того, чего осознанно желала в последний раз: ее собака уполз со двора, оставляя на песке след крови). От ближних домов, по просеке, бежали староверы. Старуха Савелия Фроловича, его жена перед богом и пятью детьми, в это время тормошила Катю, моля Господа о том, чтобы обморок побыстрее прошел. Но, заметив кровь на своих руках, ими же прикрыла себе рот, да ее мучительный вздох прорвался наружу пугающим криком. Она отступила от скамьи, ища глазами мужа. Нашла – он, увидев ее окровавленные ладони, раздернул на Кате ворот блузки и тут же взвыл волком, в которого только что стрелял. …Подбежали соседи: бороды длинные, курчавые, рыжевато-коричневые и седые, и темные грубые платки, расцвеченные глазами. Остановились за спинами двух онемевших стариков – грех Савелия Фроловича отмаливали, как свой собственный…
Шаман уполз, но не ушел далеко от поселения староверов. Залег у ручья. Пуля прорвала ему бок ближе к животу, здесь и вышла. Он зализывал и это место, и выпаленную шерсть. Так что же хочет от него тайга, выстрелив в него из ружья во второй раз? Глаза не отпускали седого старика, сбежавшего с крыльца соседнего с Катей дома, почти сразу после выстрела. В его руках бряцало ружье – это он стрелял. Морда Шамана оскалилась, клыки клацнули, как и затвор ружья – он-то, этот ликующий окрик смерти, и поднял его тогда на лапы, а они не держали. Они и сейчас еще слабы, но пружина когтей с той самой минуты разжалась до максимума и ему все равно, как они дотянуться до этого старика. Оттого, не зная и не понимая того, что его когти вычерчивают на песке, он будто бы предугадывал свои дальнейшие действия: старик виновен и умрет! После этого, он притянет его растерзанное тело к дому Кати, не тронув его лица, и пусть все видят в трещинах его морщин, и угадает каждый для себя, линии их собственных судеб.
…Савелий Фролович пил водку – теперь он сам себе судья. Стаканами, граненными, из толстого голубоватого стекла. Всех: и жену, и троих сыновей, отправив перед этим к замужним дочкам. Хмель не брал, а Господь лишь менялся в лице, на иконе, от ржавого света лампадки в красном уголке. И от молчания Господа старику становилось только хуже. И он сам обратился к нему:
- Отче, тятя небесный! Ты вел меня все эти годы – для чего, скажи, Христа ради? …Или ты желал ее смерти, …дитя, ослепшего за своей мамкой, и не познавшего ни твоей любви, ни твоего прощения?! Если не желал, тогда, зачем дал моей пуле силу сатанинскую? …Удвоенную – зачем? Почему не отвел ее от дитя?! …Молчишь, или не хочешь со мной говорить? …А я хочу, …хочу попросить для себя смерти. Но не прощения! Ты не можешь прощать то, что сам же и позволяешь. Смерть, одна она, прощает зло, а я лишь каюсь перед тобой: виновен!
Старик снова положил руки на стол, снова налил себе горькой в голубоватый стакан и выпил, перекрестив после этого себе рот. Встал из-за стола, протопал, дробно, к постели – рухнул на нее высушенным телом. И тут же вскочил на ноги, словно прожитые им годы в одно мгновение разжались пружиной до максимума – волчий вой рвал тишину угнетаемой болью одиночества. И такая же боль дышала стоном в груди Савелия Фроловича.