На скольких похоронах ей приходилось присутствовать – не перечесть! Коллеги, родня, знакомые. Одноклассники. Да, уже и из их класса ушло два человека. Она бывала на разных похоронах – богатых и бедных. Повидала и разные ритуальные принадлежности, от обычных и привычных до дорогущих, эксклюзивных, рассчитанных на очень крутых и богатых. Да и поминки случались разные – и в маленьких квартирках, и в дорогих ресторанах – как говорится, по статусу. По Сеньке и шапка. Хотя кому это надо? Понятно – родне. Статус было принято соблюдать и здесь, в месте скорбном.
Но сейчас, в этой нищей поселковой больничке, почти за пятьсот верст от Москвы, в этой крошечной, убогой комнатушке местного морга в дешевом и пошлом гробу лежал ее отец. Ее папа, которого она когда-то очень любила. Нет, почему когда-то? Она любила его всегда. Просто с годами… Просто с годами перестала так остро, как в детстве, в нем нуждаться – и все! Собственно, как и все дети. А любовь ее не исчезла, никуда не делась. Просто отступила. Ну и обида осталась, увы. Взрослая девочка, а все туда же – обида.
Женщины, включая подружку Нину, приглушенно заголосили. Только Валентина, крепко сжав сухой, бледный, почти бесцветный рот, по-прежнему молчала. Глаза ее были безжизненными, пустыми. И смотрела она в глубь себя, в прошлую жизнь.
Прощальных речей не было – простой деревенский люд, с опаской и интересом поглядывая на столичную и уж точно важную птицу, дочь покойника, робел.
– Прощайтесь, – тихо подсказала сотрудница морга. – Пора.
Женщины разом, как по команде, замолчали. Мужчины, неловко мнущие в руках кепки, по одному стали подходить к гробу.
Слова прощания были скупыми и одинаковыми:
– Прощай, Андреич! Прощай, брат! Покойся с богом. Хорошим ты был человеком.
Валентина, словно окаменев, стояла чуть в отдалении, выпрямив спину и приподняв подбородок.
Рина посмотрела на нее и растерялась – все уже попрощались, мужики, опустив головы, со скорбными лицами, жались к стене, выкрашенной в темно-зеленый, назойливый, мрачный цвет. Женщины переглядывались и перешептывались и тоже, видимо, ждали от Валентины каких-то действий.
– Валь! – шепнула ей Нина. – Да отомри ты! Давай, подруга. – И она чуть подтолкнула ее вперед. – Пора.
Валентина вздрогнула, с удивлением посмотрела на Нину и шагнула к гробу, все так же молча, внимательно разглядывая застывшее мраморно-белое лицо мужа. Вглядывалась в него, как будто только сейчас, в эту минуту, начиная понимать, что видит его в последний раз. Казалось, ей хотелось запомнить навсегда эти минуты и его лицо, и руки, которые она осторожно, словно боясь разбудить его, потревожить, гладила, как мать гладит спящего ребенка. Она по-прежнему не проронила ни одной слезинки, только стала еще бледнее. И наконец разомкнула сжатые губы, наклонилась к нему и совсем неслышно, ему одному, что-то зашептала.
По комнате пронесся тихий вздох.
Краем уха Рина услышала, как одна из женщин тихо сказала другой:
– Ну, слава богу, отмерла. А то я уж думала рядом ее положим.
Валентина все шептала что-то, и вдруг ее губы слегка, еле заметно, дрогнули, и она улыбнулась. Она разговаривала с покойным мужем, по-прежнему гладила его по застывшему лицу и рукам, сложенным крест-накрест поверх голубого атласного покрывала.
Рина уловила ее последнюю фразу:
– Ну все, Санечка. Все, мой родной. Теперь до встречи. – Она выпрямилась и коротко глянула на Рину: – Теперь ты, Иришка. Давай прощайся с отцом. – И с такой же прямой и ровной, молодой спиной, сделала шаг назад.
Рина беспомощно оглянулась, словно ища поддержки и подошла к гробу.
Она смотрела на отца и не узнавала. Пять лет она не видела его. Не так уж много, но и не мало. Густые и темные волосы его заметно поредели и побелели. Поседели и брови – широкие, ровные. Лицо отца было изможденным, худым, с остро очерченными скулами. Но оно было спокойным. «Отмучился», – вспомнила она слова одной из соседок.
Рина погладила его по рукам и прошептала:
– Пока, пап. И прости меня. За все. Пожалуйста.
Она судорожно сглотнула вязкую слюну, наполнившую рот, и отошла к стене, холодной и гладкой, будто покрытой тонкой коркой льда.
Народ засуетился, снова загомонил, и мужчины, легко подняв гроб, понесли его к выходу. Гроб чуть дрогнул, качнулся и наклонился. Мужики испугано и коротко матернулись.
Нина прикрикнула на них, и, толкаясь, все наконец вышли на улицу. Напротив морга стоял старый ободранный «пазик», возле которого со скучающим видом нервно курил парень с загорелым лицом и невыносимо синими глазами.
– Чё так долго? – недовольно спросил он.
– Пашка! Да подмогни лучше, деятель! – прикрикнул на шофера один из мужиков, втаскивающих гроб в автобус. – Ишь, разговорился! Недоволен он, мать твою, «долго»!
Пашка, бросив на землю сигарету, беспрекословно послушался старшего.
– А чё, сказать нельзя? – обиженно пробурчал он.
На него посмотрели с презрением.
– А сам? Не дотумкал? В тюряге, что ли, мозги отбили?
Пашка покраснел, нахмурился и явно обиделся уже всерьез, но ничего не ответил и, крякнув, стал помогать.