— В последний раз спрашиваю, месье. — Я раскатал рукава и застегнул манжеты. — Кто этот мужчина и чего он хотел?
Я всегда считал, что страх — более эффективное оружие, чем боль. В глазах старого еврея читалась явная враждебность. Он смотрел на меня с опаской, однако продолжал молчать.
А вот сынок его не закрывал рта во время допроса, он вопил и сыпал угрозами:
— Мой отец не скажет тебе ничего, предатель!
Я вздохнул. Дети всегда действовали мне на нервы. Даже мои собственные двое, которым было хорошо известно, что лучше меня не перебивать и не смотреть на меня, когда я к ним обращаюсь. Я достал пистолет и выстрелил ему в голову.
Отец закричал, в меня полетел плевок. Покраснев от напряжения, еврей попытался рвануться к обмякшему телу парня. Старик повесил голову, послышались всхлипы и рыдания, а когда он поднял на меня взгляд, в темных глазах читалась ненависть, что я отметил лишь мимоходом. Возможно, некогда я наслаждался бы этим. Но со временем пришел к выводу, что ненависть, как и война, — просто факт.
— Теперь ты ничего от меня не добьешься, — хрипло прошептал старик.
— Тогда ты мне больше не нужен. — Следующая моя пуля пробила ему лоб, и я полюбовался точным попаданием: прямо между глаз.
Все как на картине, подумал я, оценивая зрелище. Оставшись недовольным композицией, я убрал пистолет в кобуру и принялся все переустраивать. Опрокинул стул сына, подвинул стул с отцом так, чтобы луч солнца из окна падал на дыру в его черепе.
Затем, чуть отступив, наклонился. Распределение светотени, густая кровь, натекшая вокруг головы парня, скорбь, навечно запечатленная на лице старика, были великолепны. Меня так и подмывало взяться за кисть. Однажды, если мне удастся выбраться из этой глухомани, я запечатлею на холсте всю эту сцену, стоя посреди виноградника; и у моих ног будет лежать собака…
Воспоминания расстроили меня. Герхард уже никогда не свернется у моих ног перед камином. Человек, месяц назад появившийся в моей квартире, швырнул на стол ошейник моего любимого шнауцера. На ошейнике были следы крови. Потом он протянул мне портсигар, и еще до того, как я открыл его, меня накрыло страшное предчувствие. Это изящное ухо было мне очень хорошо знакомо. Неужели прошло целых шесть лет, с тех пор как я обнимал Милу, купаясь в нежности возлюбленной жены, шепча ей о любви в это самое ухо, лежавшее теперь передо мной?
— Я думал, ты оценишь художественный выбор. Разве ваш Ван Гог не отрезал себе ухо?
Я испытал такой приступ ярости, что едва не кинулся на него через стол и не вцепился ему в горло.
— Это всего лишь одно ухо, — сказал он. — Мы можем еще долго привозить тебе ее по частям, если ты не вернешь то, что присвоил. У тебя — шесть недель.
До истечения поставленного ими срока оставалось две недели. Я нашел все, кроме коллекции Фридриха. Меня снедало отчаяние. Ошейник Герхарда и портсигар оттягивали карманы, мне казалось, что они прожигают материю и мою плоть прямо до костей.
Я не удосужился прибрать за собой. Просмотрел рамы и ящики, но ничего стоящего не обнаружил. Еще раз оглядев комнату, чтобы запомнить все получше, я покинул дом и без труда слился с толпой на улице. Я вглядывался в лицо каждого прохожего: тот мужчина, на которого я наткнулся чуть раньше, был очень похож на того, которого я искал. Я знал, что, если найду его, он приведет меня к Оуэну.
IV
28 сентября 1940 года
Дорогой отец!
Большинство возвращаются из деревни в город.
Установлены пайки и комендантский час.
Повсюду германская пропаганда.
Французы раздражены, но молча терпят все.
Пока мы выбирались из Парижа в южном направлении, нам попался всего один блокпост. Его охраняли трое молодых американских солдат. Их лица осунулись от войны, но все еще сохраняли непосредственность, присущую юности. Все трое засияли при виде Шарлотты.
В то время, как она смеялась и сыпала комплиментами, а солдаты проверяли наши документы, я отметил для себя, что ее улыбка действует не на меня одного.
Когда нас пропустили и мы продолжили путь, она повернулась ко мне и, улыбнувшись на этот раз не без лукавства, сказала:
— Я нахожу, что улыбка помогает мне получить то, чего я хочу.
Я ухмыльнулся и немного пожалел ее родителей.
— Мне ничего не стоит улыбаться и быть обаятельной, особенно когда нашим ребятам это так нужно.
— Женщина олицетворяет дом, — ответил я, не задумываясь. — Дом и нежность. Тепло. То место, куда ты можешь вернуться.
Она взглянула на меня, переключая скорость:
— Вы сражались в Первую мировую?
— Так точно. На Сомме. — Я побывал и в других схватках и сражениях, но именно Сомму до сих пор видел в ночных кошмарах. Я попытался отвлечься от мыслей о грязи, вшах и крови.
— Простите, — голос ее прозвучал тихо. — Мой дедушка участвовал в войне между штатами.
— В вашей Гражданской войне?
— Да. Но он никогда о ней не рассказывал.
— Порой прошлое лучше оставить в покое и не тащить в дом.