— Побывал, — кивает Соловьев. — Япошек посмотрел. Ну да там мы их быстро.
Соловьев зажимает руки между колен и робко смотрит на меня. А я думаю: где только не побывало наше поколение! Что только не пришлось ему пережить!
— А как в Калининград попал? — капитан внимательно смотрит на старшего тралмастера.
— После демобилизации. Домой вернулся, ни кола ни двора. Немец все пожег. Воронежский я. Прослышал, что народ требуется на рыбацкий флот. Вот и поехал. По оргнабору. С тех пор на воде. Хотя в нашей деревне даже и речки не было. Плавать до сих пор не умею.
Соловьев иронически усмехается и говорит:
— Пойду я. Трал чинить надо.
Капитан молча кивает. Соловьев уходит. Я вспоминаю, как неделю назад на шкерке рыбы стояли мы с ним рядом за разделочным столом на палубе. И он учил меня, как быстро и ловко шкерить рыбу. Учил стеснительно, как бы извиняясь. Я смотрел на его руки, которые привычно хватали рыбину, одним взмахом шкерочного ножа вспарывали ее и выбрасывали внутренности. У меня так не получалось. «Наискосок нож держите, — говорил Соловьев. — И посильней режьте. Не бойтесь». В минуту передышки, закурив сигарету, он тихо сказал: «Вы про меня-то не пишите. Знаете...» И смущенно улыбнулся. Я изменил его фамилию и специальность.
А за столом уже шумно, уже разбились на группки, и каждый говорит о своем. Механик-наладчик Петр вспоминает, как под Феодосией гонялся за ним «мессер».
— Выжженное поле кругом, гладкое, как стол. Ни кочки, ни бугорка. И я как на ладони. А он спикирует и — как даст-даст! — из крупнокалиберных, так дорогу пропашет по бокам. Лежу, смотрю на него. Вскочу и бегу в сторону. Петляю лучше зайца, а он — как даст-даст!— так дорогу пропашет с двух сторон. И хохочет, гад. Лицо его вижу, низко летит. Веселый попался. Еле ушел от него. Уж сумерки помешали ему доконать меня...
— А я тоже в госпитале лежал, когда Победу объявили, —говорит Егорыч. — Музыка заиграла, собрались все на танцплощадке, ну и мы, раненые, пришкандыбали. Радость всеобщая. И старушка там была, с двумя фотокарточками. Носит эти фотокарточки и приговаривает: «Смотрите, сыночки, глядите, это Победа пришла. Глядите, Федя и Геночка». А у самой слезы льются. Одна фотография большая — на ней парень в рубахе и в фуражке, до сих пор помню, а за ремешком фуражки цветок, ромашка, что ль. А вторая фотокарточка маленькая, какие на паспорт делают. Голова одна. И личико как у девочки — глаза да ресницы. Этот со школьной скамьи ушел. Старший-то хоть погулял малость, а этот ни разу, поди, и девку-то не поцеловал. Запомнилась мне та старушка.
— Я никогда не забуду, — говорит Носач, — как вошли в деревню, смотрим — пацан бьет другого, меньшего. «Ты что делаешь? — говорим старшему. — Он кто тебе?»— «Братишка», — отвечает. «А чего ты бьешь его?»— «А он — фриц». — «Как фриц?» — «Мамка от немца нагуляла. Фриц он. На мою шею навязался». — «А мать где?» —спрашиваем. «Померла, а я вот с ним маюсь. А он — фриц». И колотит его. Самому лет семь, а братишке года три, а то и меньше, хлопает глазенками, плачет.
Я прислушиваюсь уже к разрозненным разговорам, какие возникают за праздничным столом, и думаю о своем. У каждого есть свое воспоминание о войне, свое самое страшное. Для меня — тот случай, когда вытащили из воды оборванные шланг и сигнал. Был под водой водолаз, но рванула авиабомба, разнесла его в клочья, и выбрали мы на катер разлохмаченный пеньковый канат-сигнал и обрезанный взрывом воздушный шланг, по которому еще подавался и с шипеньем выходил воздух, и шланг от напора извивался по палубе.
С тех пор стоит у меня в глазах тот живой, извивающийся резиновый шланг, будто передающий конвульсии умирающего человека там, под водой, как последний знак его жизни, как знак войны.
КРЕЩЕНИЕ
У. Шекспир. Ричард III
После праздничного застолья, после разговоров о войне, после горького и сладостного расслабления от воспоминаний о юных годах не могу уснуть. Лежу в каюте, смотрю в качающуюся темноту («Катунь» идет полным ходом) и думаю о фронтовиках, которых судьба собрала на траулере. У каждого была своя жизнь, свои радости и печали, но в этой жизни, какой бы она ни была, счастливой или горькой, есть одно, что всех нас объединяет, — война. Мы оставили там свою молодость, мы побратимы одного великого и трагического поколения, которое несколько лет пробыло на фронте, и те годы стали самыми главными в нашей жизни. Они были и самыми тяжелыми и самыми светлыми, потому что там мы были молодыми, а молодость всегда вспоминается с любовью и светлой грустью.