Юра — мой очень близкий приятель. Он один из тех чудаковатых людей, которые живут очень интенсивно, и он сохранил работы Слепяна. В книжке «Другое искусство» есть вещи, которые про меня мог рассказать только Злотников, никакие Талочкины ничего не знали. Вообще, там очень многое со слов Злотникова. Все обрастает легендами, но меня удивила в огромной степени именно правдивость того, что он написал. Не знаю, как он все это запомнил, но, судя по тому, что читал я о себе, он ничего не придумывал, это правда. Я написал автобиографию, но рукопись утерял, и пришлось ее переводить обратно с английского на русский блистательному Леше Лосеву. Был у меня такой писатель знакомый в Питере, Кирилл Косцинский, который говорил: «Олег, знаешь, я сейчас буду переводить какого-то калмыка. Меня зовут, стол накрывают, и первый секретарь местного Союза писателей — не важно, Калмыкии или Грузии — говорит: «Кирилл, давай выпьем за нашего азербайджанского Шолохова. Понимаешь, он очень хороший писатель, но ты должен знать: ему не очень удается диалог. Композиция немного хромает. Не всегда, конечно! Не очень ему женские характеры удаются. Кирилл, ты ж русский писатель! Посмотри внимательно, поправь!» Так он делал перевод и был очень доволен, получая огромный гонорар, как будто заново написал. Оглы тоже получал гонорар. Это печаталось в журнале, и в центральном, и в местном, а потом издавалось книжкой. Это было золотое дно.
Даже слишком смелым. Я случайно зашел к нему, когда у него шел обыск. Тогда не очень пользовались телефоном — шел мимо и зашел. Он строго на меня смотрит и дает книгу, кажется «Доктор Живаго». Говорит: «Отвези в Пушкино и уничтожь, сожги в печке. В случае чего скажи, что сам взял почитать». Долго не горела, я страшно много дров извел! Потом он написал, что хотел дать мне револьвер, который в рукопашной отнял у немецкого офицера. Это было действительно трофейное оружие, взятое не у покойника, а в бою. И он подумал: «Олегу я могу доверить!» Но потом передумал. Его посадили, а по выходе я подарил ему одну из своих картин, которых у меня было очень немного, — эта картина где-то сейчас в Америке. Все это было еще до дела Бродского.
Когда я попал в КГБ в первый раз, в 56-м году, то испытал дикий страх. Единственно, что можно было изобразить из себя такого дурачка, который с охотой многословно все отвечает, сделать вид: «Да я свой! Что вы, ребята, пожалуйста!» Мне тогда предложили ни много ни мало быть делегатом на Всемирном фестивале молодежи и студентов. Надо сказать, что мы не были такие очень подкованные люди, и это предложение меня настолько искренне напугало, что они сразу поняли, что совсем не на того напали. «Вы в Москву поедете, на фестиваль?» — «А как же!» — «Так знаете что, будьте делегатом! Будете жить в отеле, а нам все рассказывать!» Надо сказать, что я неподдельно наивно заговорил, что нет, не собираюсь ехать, и все это замял. И они поняли, что имеют дело с не совсем готовым человеком, субтильным простачком. И я искренне испугался: «Нет, — говорю, — я уж не поеду». Когда же меня вызвали насчет Кирилла на допрос, то предупредили, что по кодексу можно не отвечать на вопросы. Молодой следователь, очень похожий на Путина, спросил меня, вел ли он антисоветские разговоры, и я сказал: «Косцинский? Антисоветские? Да вы с ума сошли! Да вы, лейтенант, что-то путаете! Хотите старшего получить! Орден хотите!» Только так, нагло, можно было с ними разговаривать. «Вот у меня папка, что он говорил!» — «Да я вам таких папок знаете сколько из магазина принесу — что он не говорил!» И он меня выгнал и больше никуда не вызывал.