В истории, говорил позже Устрялов, бывают эпохи, когда приходится руководствоваться лишь по звездам, а именно в роковом 1920 г. у него для ориентации оставалось лишь звездное небо. Но это устряловское небо было особым. На нем сияло странное сочетание планет, непохожее на то, что можно было видеть на звездном небе современников. То, что на нем можно было обнаружить славянофилов, Данилевского, Леонтьева, Достоевского, не заключает в себе ничего необычного, хотя надо признать, что такое звездное небо не было столь уж распространенным. Но это были лишь планеты, а единственным светилом был все же Гегель. Лучи этого светила пронизывали всю русскую мысль, волновавшую Устрялова совершенно по-иному. Надо сказать, что планеты были не только русскими. Среди них можно различить также Макиавелли, Вико и, как полагают некоторые, даже Кампанеллу.
Когда Устрялов в критические для него дни напряженно всматривался в свое звездное небо, произошел окончательный синтез его гегельянства со славянофильством, который начался еще до революции. Текущие события предстали как иллюзорное отражение глубинных исторических процессов, недоступных пониманию его современников. В своем поражении Устрялов увидел победу. В большевизме, внешне отрицавшем все национально-русское, он ощутил невиданное торжество русской национальной идеи. Он усиливает внимание к тем русским мыслителям, которых он любил и раньше, но сейчас он перечитывает их новыми глазами. По-новому для него звучат слова Шатова о Боге: «Бог есть синтетическая личность всего народа». И плох тот народ, который не вырабатывает своего сильного исключительного Бога! Все чаще он обращается к Леонтьеву, чтобы позднее с глубоким удовлетворением сказать: «Привольно гуляет по бескрайним русским равнинам доселе дремавший лозунг Леонтьева: «Нужно властвовать беззастенчиво!» Он все больше подчеркивает свое идейное происхождение от славянофилов, но не отождествляя себе с ними полностью и утверждая, что они всегда придерживались теории народного суверенитета. У славянофилов он видит истоки своего пренебрежения правом как абсолютной ценностью и даже распространяет этот взгляд на государство, вернее на форму государственного правления. Он, сам отвергающий самодержавие, настаивает на том, что самодержавие имело и для славянофилов служебный смысл, а не было абсолютной ценностью. Устрялов противопоставляет славянофилов позднейшему национализму, утверждая, что теория официальной народности была чужда славянофильству.
Весь идейный конфликт современной России Устрялов вновь сводит к конфликту неозападников и неославянофилов, причисляя себя, разумеется, к последним. ««Славянофилы» наших дней, — говорит Устрялов, — совсем не пекутся о славянстве, но особенно настаивают на своеобразии исторических путей и национальной миссии России, во многом являющейся наследницей европейского мира...» В русской революции они приветствуют явственный сигнал некоей радикально, принципиально новой эры в истории человечества».
Новое откровение резко усиливает остроту зрения Устрялова, и вот его звездное небо обогащается. Оно сияет все ярче и ярче. Он невооруженным глазом обнаруживает на нем новые планеты и звезды, которые раньше едва замечал, а теперь они вдруг приобретают для него огромное значение. В 1921 г. он перечитывает Герцена, поражаясь, как раньше мог не обращать на него внимания! «Победа демократии и социализма — ведь говорил Герцен! — может быть только при экстерминации существующего мира, с его добром и злом и его цивилизацией».
Человек, которого считали западником, много лет назад утверждал, что великая революция придет из России, а старая Европа, до мозга костей больная мещанством, будет бояться этой революции! Бояться за свой «груз культуры», за развалины памятников, за бездны ценностей, ставших фетишами! Разве это не то, что происходило на глазах? И не прав ли был Устрялов, восклицая, что современная философия скифства содержится в Герцене «как в зерне»? Устрялов даже начинает ощущать скифов родными братьями, своими предшественниками, не замечая того, что его ожидания и ожидания скифов покоятся на различных основаниях. Ведь для него большевизм был пределом левого радикализма, а для скифов большевизм был едва ли не консерватизмом.
Но не только Герцена открыл для себя Устрялов. Он выясняет, что забытый князь В. Одоевский много лет назад прорек: «Запад ожидает еще Петра, который привил бы к нему стихии славянские!» Почему бы не отнести эти слова Одоевского к тому, что делают большевики?
Даже, казалось бы, вовсе инопланетный для Устрялова Маяковский вызывает его восхищение. Он называет его «лучом огненного солнца, предупредившего восход «великолепнейшего века». Основным мотивом Маяковского является мотив религиозный — в том именно, что он противопоставлял небу «великую мощь самодовлеющего человека». По словам Устрялова, Маяковский — «религиозная натура, убившая Бога».