В патефонные вечера Идрис Халил безумно скучает. Он просматривает газеты, читает или пытается следить за ходом игры. Но очень скоро яркая хрипотца патефона, льющаяся из блестящего медного раструба, сплетается с размеренным стуком игральных костей и отдаленным, почти неразличимым гулом прилива в некое подобие плотного покрывала, которое обволакивает его с ног до головы. Веки его постепенно тяжелеют — весь остаток вечера он проводит в безуспешной борьбе со сном, против которого бессилен даже отменный черный кофе с традиционным стаканом холодной воды.
Когда молчит ненавистный патефон, накрытый специальным чехлом, Идрис Халил сочиняет поэму. Работа продвигается медленно, тяжело, словно во время недавней болезни его поэтический дар ослабел, а вдохновение исчезло вовсе. Страницы пестрят вялыми правками, и среди унылого стихотворного сора выделяются лишь отдельные строфы.
Большая часть рукописи была утеряна во время обыска. Четыре законченные главы поэмы вместе с двумя десятками неопубликованных статей и переводов, конфискованные и подшитые к дедушкиному делу, навсегда исчезли среди тысяч подобных же дел в безумном хаосе имперских архивов.
Случайность и Судьба вновь переплетаются друг с другом.
Почему они не забрали всю рукопись целиком?
Брезгливое нежелание военного человека возиться с бумагами, на поверку оказавшимися всего лишь невразумительным поэтическим опусом без начала и конца, а не прокламациями или схемами морских коммуникаций, спасло остатки поэмы Идриса Халила.
…Дни слепо следуют друг за другом в бесконечной череде повторений, потому что здесь, в благословленном квартале Арнавуткей, время, похоже, теряет всю свою власть над людьми и событиями. И пока мой предок раздраженно грызет кончик химического карандаша в тщетной надежде обрести былую легкость, у самых ворот Константинополя, там, где в море висящей челюстью выдвигается Галлипольский полуостров, готовятся к высадке войска Союзников. Вавилонская орда, сотни тысяч человек со всех концов воюющего мира жаждут ворваться на улицы Города Царей.
Идрис Халил пишет:
Начинается отлив. Дедушка сидит на скамейке, прямо напротив дома, и долгим взглядом смотрит на море. Серое облако на горизонте — дым из пароходных труб. Канонады еще нет, и пленительную тишину нарушают лишь клокочущие звуки отходящих вод и протяжные крики чаек, следующих за рыбацкими шаландами. На дедушке новое пальто, не такое красивое, как прежнее, но зато более практичное. Он курит, зажав папиросу в кончиках длинных пальцев. Холодно. Вода у самой кромки постепенно мелеет, и сквозь ее светлеющую толщу различимы густые гирлянды водорослей и морские ежи, лежащие на мраморной крошке, смешанной с песком.
Идрис Халил думает о доме. Думает о том, как он едва не умер здесь, в надменном Городе Царей, окутанном легким флером грядущей катастрофы, о бездетной мадам Стамбулиа, и своей поэме, в которой нет любви и главной героини.
Мартовские дожди. По ночам его будит дробный стук капель в закрытые жалюзи на фоне призрачных гудков паровозов. Проснувшись далеко за полночь, весь охваченный странной чарующей тоской, что сродни любовному томлению, он понимает: на самом деле нет никаких паровозных гудков, а есть только шум дождя и это пугающее одиночество морехода в самой середине пути к недостижимому горизонту под негасимым сиянием звезд. Он торопливо накидывает на плечи одеяло, садится к столу, — слова и чувства переполняют его, — но, увы, быстрые строфы на кончике его пера на поверку оказываются бледными и безжизненными. И чем глубже в весну погружается Город Царей, чем гуще льют дожди, разрыхляя спящую землю в чудесном саду Хайдара–эфенди, тем сильнее становится дедушкино томление. Окутанный паутиной предрассудков, он, сам того не понимая, ищет героиню.
Сны его давно уже смешались, перепутались. Великое мучное царство противней и хлеба постепенно отступило куда–то в непроглядную темноту, уступив место скромным эротическим фантазиям, пока все еще безадресным и даже бесформенным, как подходящее тесто. В них безраздельно царила некая женщина–соблазнительница: то ли гурия из райских кущ, то ли огненный ифрит. Не произнося ни слова, она говорила с ним, касалась легкими пальцами его лица, улыбалась на разный манер — иногда зазывно, почти развратно, а иногда — кротко, как юная дева…
Но что бы ни снилось ему той весною, всегда, где–то там, на дальнем плане, присутствовали гудки уходящих в ночь паровозов.