Вернувшись домой, принялись за блины. Пока Пётр Алексеевич второй раз растапливал печь – в избе всё ещё было зябко и сыро, окна запотели, – Люся с Никой в четыре руки напекли стопку в пол локтя высотой. Блины были тонкие, кружевные, поджаристые по краю и испускали тёплый сладковато-масляный аромат. Полина выставила на стол к блинам кетовую икру, тёртый сыр с яйцом, чесноком и майонезом, рубленую селёдку, выложенные веером розовые лепестки сёмги и белые палтуса, сладкий творог с курагой и, разумеется, сметану, мёд и варенье – из летних запасов в доме нашлось черничное. У Стёпы была бутылка вина, а у Петра Алексеевича – водки, так что картина получилась не только живописной, но и законченной.
Попировали от души, хотя до конца, до дна фарфоровой тарелки блины всё-таки не одолели.
– Ничего, – заверила Полина, – подчистим завтра.
Действительно, завтра Прощёное воскресенье: не подчистишь – пропадать добру. Расточительно, не по-хозяйски.
Вскоре, не дожидаясь сумерек, псковичи, сытые, с раскрасневшимися от вина, катания с горки и лесной прогулки на свежем воздухе лицами, собрались уезжать. Ночевать в так до конца и не прогревшемся доме нужды им не было – до Пскова всего полтора часа езды, против пяти с лишним до Петербурга.
Прощались у калитки, с объятьями и поцелуями.
– Ой! – Полина потянулась было к Люсе губами, но вдруг отскочила.
На снегу под её ногами лежало чёрное бархатистое перо, похожее на мышь.
Наутро Пётр Алексеевич поднялся затемно. Тихонько, едва ли не на ощупь, чтобы не потревожить спящую под двумя одеялами Полину, оделся и вышел в коридор к умывальнику. В сравнении с коридором, в комнате у печки царило лето. Вода в умывальнике, однако, не замёрзла, удерживала пограничный градус, – окуная лицо в сложенные лодочкой ладони и разбрасывая ледяные брызги, Пётр Алексеевич невольно по-лошадиному фыркнул.
Спать не хотелось – вместо того чтобы маяться, ворочаясь с боку на бок в предрассветной тьме, Пётр Алексеевич решил прокатиться к теляковскому краю леса: там, за просекой, в старой зарастающей поруби, по словам Пал Палыча, из года в год токовали косачи. Неплохо было бы разведать место – охота в этом году по Псковской области открывалась первого апреля и должна была продлиться до тридцатого. Целый месяц! Можно успеть и на гусиные поля, и на тетеревиный ток, и на селезня с подсадной, и на тягу длинноносого вальдшнепа. Пётр Алексеевич вспомнил, как в прошлые годы, когда весеннюю охоту открывали только на десять дней, Пал Палыч сетовал: «Если утка на гнездо ня села, кроется, так селязéнь при ней. Пока она несётся, она ему даёт – зачем ему ещё куда-то? Они в паре. А как утки на гнездо сядут, так селязня́ освободятся. Тут они на подсадную и идут – они ж на взводе, им в охотку. А у нас… Утки ещё ня отнеслись, а охоту уже закрыли. Как специально, чтобы ничего людя́м. А вы говорите – браконьеры… Так иначе ж нет охоты! В Залоге, откуда мать родом, все браконьеры: кто сетки кинет, кто с ружьём. Только что-то никто ня забогател – горбатые есть, а богатых нет».
В кухне на столе стояла недопитая бутылка водки и пара рюмок. Скорее машинально, чем по необходимости, Пётр Алексеевич наполнил одну, попытался взять, но рюмка прилипла к клеёнке, так что её пришлось отрывать, словно пиявку. Водка была холодной и, как полагалось, практически не имела вкуса. Закусил ломтиком палтуса.
Бросив в багажник сапоги с вкладышами, Пётр Алексеевич завёл машину, подождал, пока обогрев сиденья обнаружит признаки трогательной заботы, и тронулся со двора по хрустящему под шипованной резиной насту.
На лесной дороге пришлось быть внимательным: в феврале по здешним местам прошлась буря – ветер, выворачивая корни, валил деревья и, как спички, ломал вершинник. По большей части дорогу успели расчистить – перегораживавшие проезд стволы распилили, ветки и колоды оттащили в сторону, – однако пролесок был узок, и в рассекающем сумерки свете фар следовало не зевать, чтобы невзначай не проскрести бортом по торчащему из куста спилу сосны или берёзы.