Ей ненавистно довольство, но там, где несчастие и горе, она — на своем месте, там она забывает о жестком осуждении людей и готова на всякую жертву, порывистую и без оглядки. Она делается тут находчивой, предприимчивой, может повести за собой, влить энергию, овладеть положением и — в самом деле вывести. Сестра милосердия, фельдшерица, маркитантка, революционная деятельница — она тут на своем месте. Не отличаясь вообще глубоким умом, чуждая созерцания, она оказывается тут нередко своим порывом, не знающим оглядки, своею грубостью, не задерживающейся подробностями и оттенками, умнее умных. Она рубит топором, хватается за топор согласно основному своему увлечению к действиям грубым, когда другие, более ее опытные, стали бы применять тонкие, ею презираемые инструменты; и в минуту опасности может оказаться более правой в своей грубости, нежели другие — в их тонкости и осмотрительности. Здесь она ведет, теперь милая людям, да, людям, а не человеку. Она, в героические моменты, мила толпе. Человеку же она не мила, да и не хочет быть милой, и потому грубиянит ему, человеку: слишком мелко, слишком мягко, слишком мало, по ее оценке, быть милою отдельным человекам.
Вера
Как имя насквозь прозрачной этимологии и притом не выходящей за пределы языка, из которого оно заимствовано, имя Вера не обросло еще мхом истории, и в нем нет таинственных закоулков, отношение которых к целому плану постигается интуитивно, но не выводится элементарными умозаключениями. Хотя и выражающее понятие вполне противоположное рассудочности, это имя далее развивает содержание своего понятия прямолинейно и почти рассудочно. В пределе можно уже говорить о нем как о рационалистической, по методу обработки, иррационального по содержанию понятия веры. Богословие XVII–XIX веков обращалось с глубочайшими тайнами духа прямолинейно-рассудочно и именно их особенно охотно делало предметом своего анатомирования, отчего тайна не делалась явною, однако становилась скучною. Так Вера, выбирая свои пути наперекор рассудку, и даже с азартом и упрямством опрокидывая рассудочные преграды, идет далее по избранным путям с рассудочною последовательностью, как если бы ехала по рельсам. В ней странное сочетание безрассудности и последовательности, именно рассудочной последовательности, поэтических исходов и добродетельной скуки: ибо идет она по путям своим, раз они выбраны, не силою вдохновения, интуиции или хотя бы темперамента, а именно с добродетельною последовательностью и почти математическим долгом переходит к пределу.
Ей чуждо символическое мышление, недоступно понимание, что тайна обличением разоблачается, как и наоборот — сокрывается, лишенная покровов.
Вера в основных своих решениях делает неожиданность не только окружающим, но и себе самой. Она вдруг ломает расчеты, традиции, приличия. Но далее она уже не возвращается к сломленному и делает свой поступок началом нового связного рода, — т. е. новых расчетов, новых традиций и новых приличий. Иначе говоря, она идет путем новым по направлению, но обычным по своему характеру. Вступление на него трагично и легко может повести к гибели. Но следование этому пути само по себе уже не есть прыжок, а — относительно покойное преследование поставленной цели. Идти по этому пути сознается Верою как долг и добродетель.
В своем мышлении, как и в своих поступках, Вера четка и определенна. Ее натура отличается честностью, и честность, кроме того, есть первая заповедь Веры, ставимая себе сознательно и исключительно, с подчеркиванием и противопоставлением многим другим заповедям. Все это делает мышление и поступки Веры расчлененно-ясными и упрощенными в их притязающей на безупречность и предельность ясности: нет ничего затаенного, ничего недосказанного. Однако ясность сообщает облику Веры некоторую нарочитую элементарность, не делая его, однако, тем действительно прозрачным. Вера — не хрустальный ручей и не музыка Моцарта; Вера лишь думает, что она такова. На самом же деле за поверхностным слоем общепонятности идут интуиции, предчувствия и немотивированные влечения, отнюдь не прозрачные, но в то же время не настолько глубокие, чтобы снова стать убедительными в качестве откровения иного мира. Они представляются поэтому чем-то произвольным, — если и не капризом и не взбалмошностью, то все-таки своеволием и своенравием.
Михаил
За Михаилами прочно установилось сопоставление их с медведем, как и наоборот, общеусвоено имя этого последнего — Мишка. Это уравнивание Михаила и косматого зверя делается по признаку неповоротливости, неуклюжести, некоторой растрепанности. И этот признак взят как почва для сравнения не без основания. Однако сравнение, то же самое сравнение, может быть принято и на основании другого, даже других, признака, — мало того — по некоторому формальному соотношению нескольких признаков, вместе взятых. Этим устанавливается уже более глубокое сродство или формальное подобие типа человеческого и типа звериного.