Исаак Осипович бросился ко всем знакомым начальникам, прошел по всем инстанциям, чтобы остановить машину лжи и сплетен. Все было напрасно: начальники разводили руками, боязливо отговаривались. Кое-кто обещал помочь, но не стал этого делать. Кто-то просто разводил руками и говорил, что все бесполезно.
Исааку Осиповичу казалось, что никто не в состоянии понять, выслушать, по-человечески войти в его положение. «Все начальники были как заведенные куклы, как механические ваньки-встаньки, при его появлении в кабинете с дежурной улыбкой вскакивающие, а после ухода брезгливо морщившиеся. Каждый человек был в отдельной клетке, а все клетки — в одной большой. И это уже проявлялось не в одиночном чувстве страха, а в общем чувстве беспомощности». Наверное, грандиознее всех это чувство всеобщей беспомощности, у каждого по разному поводу, а по сути, по одному и тому же — предчувствие агонии Хозяина, выразил писатель Борис Ямпольский: «И страх, и предчувствия каждого не приплюсовывались, а умножались и, перемноженные в геометрической прогрессии, вырастали в такой мощный, непреодолимый страх, что уже ни у кого не было надежды вырваться из этого силка».
Даже дом превратился в камеру пыток. Домашние оказались без вины виноватыми. Дурацкое «если бы» оплело всех чувством вины. «Если бы не вино» — таких «если бы» набралось очень много. Пересуды за спиной в Союзе композиторов довели до нервного истощения.
Дунаевский оказался стянутым кольцом проблем, которые он не мог решить. Он, который привык всегда и во всем побеждать, верховодить, вдруг оказался в числе проигравших.
«Нотки пессимизма, — писал композитор Рае Рыськиной, — вызваны отнюдь не разочарованием в жизни, а исключительной сложностью, а зачастую и невыносимостью „около творческой“ обстановки. К сожалению, все труднее и труднее становится творить, то есть радостно жить в звуках».
Жизнь шла своим чередом. Шушуканье за спиной не прекращалось. Опять ежедневно композитор садился около трех часов в машину и ехал в Союз композиторов со своим неизменным кожаным портфелем. Потом вечером шел куда-нибудь с Зоей: в ресторан Дома актера, на просмотр, в ЦДЛ.
Когда он садился писать, сразу все отпускало. Творчество, он это хорошо и давно усвоил, было для него ценнейшим источником хорошего настроения. К сожалению, звуки как-то потускнели, он уже сам не слышал той радости, которая прежде была в его песнях. Иногда в текст песен его соавторов попадали строчки как будто из постановлений и докладов, как-то стерлись все различия между выступлением на партсобрании и массовой песней. Грозные сталинские постановления и соответствующие им более мелкие, но оттого более болезненные постановления Союза композиторов, Комитета по делам искусств иссушали воображение.
Насколько он вообще мог позволить себе критику по отношению к режиму, говорит фраза из его письма девочке-комсомолке: «Творчество окружено такой неразберихой мнений, взглядов, что впору просто замолчать». Это покорность римского патриция перед диктатором. Замолчать совсем — это значит перестать быть композитором или даже, в проекции, покончить жизнь самоубийством.
Он по-прежнему оставался неистощимым романтиком, гимназическим «пятерочником». Отдавал себе отчет, что травля вокруг его имени происходит при молчаливом попустительстве Сталина. Он был слишком заметной фигурой, чтобы за ним не следили, не пытались узнать, что он делает, о чем думает. Он даже знал свое место в секретнейшей табели о рангах, существовавшей негласно в мозгах функционеров. Знал свое истинное положение в списках на всякие блага, которые распределялись за закрытыми дверями кабинетов чиновников ЦК партии. В секретной записке из Управления пропаганды и агитации на имя Жданова и Суслова, в которой перечислялись самые выдающиеся люди Советского государства с точки зрения их полезности, он был назван четвертым в пятерке самых знаменитых композиторов-песенников. Пятым шел Матвей Блантер, как такой же еврей и беспартийный. Впереди — Александр Александров, Василий Соловьев-Седой, Анатолий Новиков, как не покалеченные «пятым пунктом». Но по таланту он был первый.
…Упрямые гены еврея из Лохвицы, в детстве безгранично любимого своей матерью, победили. Парадоксально, но даже самая мрачная оценка собственного состояния не загасила в нем желания создавать музыку. Наоборот, ему показалось, что все только начинается. Он опять что-то кому-то и по какому-то нелепому поводу должен был доказывать. Ему вдруг захотелось заново вернуться к своей старой оперетте «Золотая долина», которая за 15 лет со дня премьеры безнадежно устарела по содержанию. Его стремление — это необъявленное желание взять реванш хотя бы в музыке. Его обложили в быту, а он мечтает ударить по своим загонщикам с другой территории, с той, где он сам повелитель.