Мишень флаг-штурмана — госпиталь. Он заходит на нее раз, второй, третий. Вокруг мединститута взлетают в небо стены и крыши соседних домов и домишек, рядом с моим окном рассыпая искры, горит тополь скручиваются и ярко вспыхивают крупные листья. Красный крест на крыше госпиталя доступен взору каждого летчика. Красный крест — табу, запрет для всех воинов мира. А для фашистов — он самая желанная и доступная из приманок.
А утром каждый из нас, кто еще находился в сознании, услышал, как подступает к городу враг. На окраине уже рвались снаряды дальнобойных орудий. Раненых грузят в машины, торопятся эвакуировать в глубокий тыл. Глухой шепоток ползет от одного уха к другому. Говорят, что нас излечат в тылу и пошлют на границы Востока, а оттуда, с Тихого океана, снимут части и бросят в бой — как свежие силы резерва.
Я уже почти свободно хожу на костылях, совсем бравый вояка. Чистая отутюженная гимнастерка, на ремне пистолет, на голове синяя, окантованная голубым шнурочком пилотка. И чуб залихватский, точь-в-точь как у отца, бывшего казачьего офицера. Но в зеркало на себя смотреть грустновато. В тонкие бачки по-воровски вползли сединки. И смех, и слезы! Седина в 23 года. У отца-то ее на висках нет и поныне.
Хожу по перрону между носилками с ранеными. Перрон — как после крупного снегопада — белым белехонек. Кругом сплошь носилки, покрытые свежими простынями.
И вдруг снова свист бомб, взлетающие в небо вагоны.
Бреду на край перрона, где лежит после Волкова (его отправили домой на поправку) мой новый приятель летчик Фатун. Смотрю на часы. Семь вечера. «Пунктуальные фрицы!» И опять, сволочи, бьют по раненым!
Глаза Фатуна — угольки с антрацитовым блеском — беспокойно шарят по небу.
— Столкни меня, Витя! — обращается он ко мне.
— Куда?
— Под перрон.
— Зачем? Ты же убьешься.
— Не убьюсь. Помнишь, рассказывал, до войны так же, как ты, вратарем за свой полк стоял. Толкай посмелее! За перроном, как за моей «чайкой», как за бронированной стенкой.
Мне ничего не оставалось сделать, как столкнуть с трехметровой высоты носилки и, поддерживая руками, спустить на них раненого.
— Ищи, бомбоубежище, Витя! — крикнул Фатун. — Видишь, осколки метелят. Добьют наших, гады, добьют! Шкандыбай побыстрее, Витя!
В санитарный поезд погрузили всего половину обитателей курского госпиталя, остальных свезли на братское кладбище. У меня засочилась рана. Главврач отобрал костыли и строго заметил Фаине;
— Говорил же я вам, что рано ему маршировать разрешили… Подумаешь, летчик, здоровье отменное… Теперь пусть лежит, без моего разрешения ни шага!
Поезд медленно, будто крадучись, ползет на восток. Я лежу на нижней подвесной койке. Приспособив подушку под спину, достаю свой походный дневник, беру карандаш.
«Дорогая мама! — старательно вывожу я на листке из блокнота.— Ты пишешь, что Леню после института тоже призвали на фронт. Мне очень интересно: кем и куда? Не расстраивайся. Не одному же мне из семьи драться с фашистами? Пусть повоюет и старший. Вместе мы, быстрее добудем победу. Поезд мой проходит мимо Воронежа. Да что за напасть! Врач не разрешает подниматься с постели, а мне так хочется взглянуть на наш город хотя бы из окон вагона.
Скучаю по тебе, папе, Гале, как ни странно, по стадиону, по нашей ласковой речке Тихой, и почему-то хочется еще хотя бы разок взглянуть на Надю. Она тебе пишет, мама? Где Надя, что с ней? Этот вопрос меня очень волнует. Я же видел ее всего один раз, а мне кажется — знаю целую вечность. Когда привезут на место (а где оно — одному аллаху известно), я сразу же сообщу тебе адрес. А ты сообщи мне адрес Нади. За меня не волнуйся. Помнишь, мне гадала цыганка, что я завороженный? Вернусь к тебе только с победой.
Целую всех. Ваш Виктор».
— Ну, Фая, ну, Фаечка! Миленькая моя, дорогая! Прошу тебя слезно: принеси костыли. Я только до тамбура…
— Не унижайтесь, больной, — ломает шнурки темных бровей пышноволосая девушка. — Вы гангрену хотите нажить? Врач приказал…
— Так ведь это же мой родной город, Фаина…
— Увидите еще, надоест.
После длительной остановки наш поезд, словно отдохнувший рысак, побежал в два раза быстрее. Колеса отбивали бодрую дробь, под ее мелодию я наконец-то крепко заснул.
Абакан нас встретил не потревоженным войною уютом, сердечным теплом горожан, ласковыми улыбками и заботливыми руками медиков. В палату, чистенькую и опрятную, поместили меня, Фатуна и четверых выздоравливающих пехотинцев. По вечерам в темноте мы рассказывали друг другу «истории своих болезней».
— Витек, скильки ти фрицев в дубовину загнав? — спросил меня лысоватый, сутулый, с длинными руками солдат-гигант с Черниговщины.
— Два «мессершмитта» загробил. Это уж точно — в штабных документах записано… Честно говорю. Грицко, я еще ни одного фашиста в лицо не видел.
— А нашим-то хлопцам чуток подмогнул? Пехоте?
— Приходилось. Танковые колонны бомбил.