Сейчас только разглядел я группу повстанцев в правом углу амбара. Знакомые лица, они встречались мне сегодня, ходили за мной по пятам. И черноволосого узнаю, и друзей его видел однажды.
— Трудно без свидетелей решать, — объявляю я, — надо бы их вызвать на заседание суда.
— Плевал я на суд! — обрывает меня Алексей. — Решай без людей!
В спор вступают повстанцы, черноволосый сложил трубкой ладони и кричит:
— Неправильно! Свидетелей надо!
Другие поддерживают его:
— Не по закону! Пусть решает судья!
— Зазнался, помещиков сын!
Голоса звучат настойчиво, твердо, их не так уж мало. Это придает мне решимость. Алексей затихает, окидывает взглядом враждебную группу и повторяет:
— Решай!
— Именем народной повстанческой армии, — провозглашаю я, — именем батьки Махно, объявляю решение: «Паренька вернуть пастуху, с соседа взыскать за два года службы деньгами один миллион…»
Алексей разражается матерной бранью, бьет нагайкой по серой шинели, кричит что есть сил:
— Тянешь руку своих голодранцев! Коммунное дерьмо, сукин сын! Попомнишь меня, малосильная гнида!
Он не видит, как сзади вскипают махновцы, лица их гневны, движения беспощадны. Руки лежат на нагане, на сабле. Я взглядом прошу их разойтись. Группа свирепых и буйных повстанцев, не знающих удержу, покорно оставляет амбар. Алексею ясно и без слов — затею надо кончать:
— Расходись по домам! Как судья порешил, так и будет. Гайда, расходись, представления не будет!
Август без слов берет меня за руку и торопливо уводит. Дома он за стенкой тихо с кем-то спорит и возвращается встревоженный, бледный, длинные руки, сбитые с толку, не находят места себе: то повиснут, как плети, то прильнут к кушаку, сплетутся и вовсе замрут.
— Как ваше здоровье? Вам стало легче? — участливо спрашивает он меня.
По всему видно, что не в этом дело, предстоит другой разговор.
— Да, мне хорошо. Все как будто прошло.
Это не совсем верно, и ожоги и удары дают себя знать, но Августу не терпится что-то мне сообщить, и я умолкаю.
— У меня неприятная новость. Мне доверил ее штабной адъютант. Мишуха Петренко собрал против вас материал, хочет батьке докладывать. Адъютант спешит с этим делом, боится — его опередят. Он расспрашивал меня: кто вы? Откуда? Правда ль, что вы агитацию ведете, хотите место батьки занять? Верно ль, что вы комиссаром служили, пришли к нам бойцов разлагать? Веселого мало, батька не стерпит. Он союзника из ревности не пожалел — с атаманом Григорьевым прикончил, сам при этом чуть голову не сложил. И у Яшки есть новости, он тут, я его позову…
Яшка сбросил свой пышный наряд, вместо алой рубахи тесная куртка, рваные, в заплатах штаны, на босые ноги надеты опорки, — не узнаешь его. Даже рыжие кудри и те полегли.
— На Тараса напала хандра, — доверительно шепчет он, — собирался прийти сказки слушать. Похвалялся сегодня с Надькой покончить. Коммунист положил ему трое суток терпеть. Еще говорит — батько дознался про вас, к утру приказал в штаб доставить. Народ рвется с Тарасом покончить. Ухожу из этой банды, пойду по хозяйству батрачить. Бросил Тарасу его барахло, пусть петрушит другой. К вам прощаться пришел и просить, чтоб не гневались… Если и приходилось идти против вас, так не по доброй воле. И рубаху я подпалил против воли. Не хозяин я себе, и свободы у меня никакой не было. Уйду ночью домой. Уйду и забуду, что был у Махно, бандиту прислуживал, петрушку из себя представлял. Прошу еще раз, товарищи, прощения…
Я ласково обнимаю его.
— Приходи к нам вечерком, попозже. Смотри не забудь.
Август тем временем уходит, и снова из-за стенки доносится говор людей. Гневный голос упоминает имя Тараса, кто-то стучит по столу, кричит и бранится.
Яшка ушел, я один сижу у окна. Начинает смеркаться, за околицей плывет лунный серп, закатную гладь осенила звезда. Она дважды мигнула и исчезла за тучкой. Ночь приходит не одна, за ней толпы теней, мрак закрыл небо и землю, густо залепил окно.
Тихо, едва слышно, открывается дверь, и в дом входит Надя. Она садится на стул и вздыхает. Проходит минута-другая в молчании. Она встает, открывает корзинку и связывает вещи в узелок. И ботинки и чулки она прячет, — в пути износятся, других не достать, за душой у нее ни гроша.
— Ты б соснула, — советую я ей, — чуть свет выезжаем.
Вместо ответа долгий вздох и молчание.
— Что ж ты молчишь? — спрашиваю я.
— Бросаю тачанку, ворочаюсь домой. Нашей сестре хватит горя везде. Давно бы ушла — Мишку жалела. Теперь без отсрочки. Тарас непременно убьет.
Она вновь умолкает, прячет корзинку под стул.
— Не пойму только вот что, — с горькой усмешкой произносит она, — за какой грех вы к расстрелу меня присудили? Трое суток только позволили жить.
Во мраке за окном золотой острый серп повис над деревней небесным знаменьем. Его несет по волнам, он тонет, всплывает, режет, кромсает бледное небо, угрозой висит над землей.
— Не торопись уходить, — говорю я, — сегодня все разъяснится. Я и словом и делом отвечу тебе, потерпи немного.