В горячую пору похода Умань — Волноваха — Мариуполь — Таганрог затеяли праздник в честь основания своей республики. Три дня в Гуляй-Поле кутили и пили. Батьку избрали президентом, столицу назвали Махноградом. Тем временем белые перегруппировались и разбили черное воинство.
Махновцев ждет гибель, революция без них обойдется, но умереть среди них, среди этого сброда, — что может быть более бесславным?
Я все еще лежу на траве, забытье сменяется явью, давно пора встать и поехать. Вчера после такой же расправы мне пригрезился сон, будто стою я на тропинке в лесу и меж деревьями вижу девушку в белом. Лицо ее закрыто, не то вуалью, не то тенью березы. Она ходит за мной, вдруг исчезнет за деревом и вынырнет рядом. Она играет со мной; должно быть, ей скучно. Но почему голова ее склонена, точно под бременем скорби? Может быть, это мне показалось, девушки не было вовсе. Солнечный луч скользнул между соснами или ветвистая липа покачнулась. В лесу, где так мрачно, любая березка покажется девушкой… Но почему она словно порхала, то здесь, то там?
Вот и сейчас мелькает ее белое платье. Она подходит ближе и ближе и, как другу, изливает свою печаль. Она искала в лесу, кому бы поведать ее.
Она словно отмыкает мое сердце, и признание льется через край. Мне трудно живется, мучительно трудно. Нет большей чести, как служить революции, нет большего счастья, как страдать за нее, — но в двадцать два года так тяжки лишения, так горька обида и муки. Я сознаюсь ей, и с каждым признанием мне становится легче, дурное уходит далеко-далеко…
Я встаю, и тачанка пускается в путь.
Мы едем недолго, из-за холма поднимаются купола, колокольня и ряды тополей. И площадь и шлях за церковной оградой затопили тачанки и люди. Из деревни пришли девчата и парни, заиграли гармошки. Запели, пошли дружно в пляс. Завертелось веселье, «земляки» и «приятели» сели за карты, за водку, за «орел и решку».
Август и Надя ушли на квартиру, Мишка куда-то исчез, Я бросаю тачанку и теряюсь в гуще людей. Мне хочется шума и криков, я устал от безмолвия степи, от бездушной тиши необъятного неба.
Безусый повстанец с гранатой за поясом встретил родных. Они любуются им, целуют, отходят — не наглядятся. Глаза старика увлажнились от слез, старуха смеется и плачет. Сын смущенно спешит запахнуть свою куртку, прячет гранату и атласный жилет. Он ведет их к тачанке, раскрывает сундук и сует им подарки — мантилью с прошвой, серебряные ложки, шелковое дамское белье. Некстати мелькнули цветные корсеты, подвязки зеленые, с бантом, туфли с крошечных ног. Это, конечно, не для деревни, он краснеет и прячет сундук. Для них у него нечто другое: для отца — портсигар из чистого золота, матери — серьги и кольцо. Теперь они сели рассказывать сыну о родне, о знакомых, о заботах в хозяйстве…
С завистью гляжу я на них, ничто уже, казалось, не обрадует меня. Во мне словно что-то вскипело, застыло и окаменело, сквозь эту преграду ни радости, ни горю не пройти к моей душе.
Вот еще один счастливец — Васька-красавец, балагур и танцор, хохотун и забавник. Он нашел себе зазнобу, не отстает от нее. Она щурится, смеется, дразнит его. Он шепчет ей тихо, вкрадчиво-нежно: «Ой, гарні зуби, не бачив николи такіх…» — «Які ж вони гарні, — не понимает девчина, — вони доброго слова не стоють…» Настойчивый парень шепчет, юлит, одаряет девку подарками. Васька мастер, делец, лицом в грязь не ударит…
Вокруг махновца Алешки собралась толпа, в криках и шуме не поймешь, что случилось. Он бабу свою побил за распутство, забыл под пьяную руку, что они давно разошлись, и ввалился к ней в дом, как к жене. Алешка отметает ее утверждения. Верно, что они скоро год, как развелись, что в селе у него другая зазноба, но честный повстанец обязан следить, чтобы не было блуда в народе. Дай бабам волю — распутству не будет конца.
Знакомые сцены, нового мало, на каждой стоянке те же забавы, родители, дети, «друзья» и «приятели», любят, играют, пьют и дерутся.