— Помилуйте, о какой абстракции идет речь? Разве мы философы? Мы из трупов животных наворачивали горы, чтобы выскочила мышь…
Возбуждение его нарастает, речь утратила методичность, академическую ровность, стала порывистой и напряженной. Они требуют от него невозможного: показать им процессы, самый субстрат, плоть и кровь того, о чем идет речь. Но разве это вещь из домашнего обихода — банная мочалка, ключ для замка или садовая лопатка? Конкретность можно не видеть и не знать, достаточно убедиться, что она вытекает из прошлого. Все ли они видели своими глазами? Все ли ощупали? И сущность эфира, и атома, и энергии, и живого белка? Упраздните эти факты: их нельзя видеть и ощущать.
Ему кто-то советует не торопиться с выводом, его труд не закончен, исследование надо довести до конца. Он хлещет противника жестокой иронией, красочным сравнением, умным и беспощадным:
— Что значит доводить поиски до конца? До полной невозможности разобраться в противоречиях и деталях, которые неизвестно когда и для чего пригодятся? Трудиться, хотя бы и бесплодно? Когда на мельнице нет помола, вода течет через ворота плотины и своим равномерным шумом производит в окрестности впечатление рабочего благополучия.
На меня выступление профессора Сперанского Алексея Дмитриевича произвело иного рода впечатление. Не слишком искушенный в сути научного спора, я дал волю своим чувствам. Мне понравилась смелость, с какой ученый отстаивал свои позиции, сама теория, ниспровергавшая основы медицины, и, наконец, облик ученого. Печать оригинальности лежала не только на его научных идеях, но и на нем самом. Наконец, в моем расположении к Сперанскому и решении посвятить его творчеству книгу маячила память о недавней встрече с ним, его великодушный подарок и трогательная надпись на сборнике…
Вот что предшествовало диспуту в Доме ученых.
В 1923 году лабораторию Павлова стал навещать преподаватель Военно-медицинской академии Алексей Дмитриевич Сперанский. В штате он не числился и, как многие другие, с разрешения Павлова, приходил ставить опыты. Было известно, что он работал в Казани прозектором при кафедре нормальной анатомии. Тридцати двух лет его избрали в Иркутске профессором. Через два года он внезапно оставил университетскую кафедру и уехал в Ленинград. В новой среде его приняли не очень ласково, нашли много странностей и между собой объявили чудаком. Карманы иркутского профессора были набиты записками, которые он писал на ходу. По этому поводу шутили, что карманы его содержат идей на целую вечность. Изъяснялся он красочно и остроумно, как будто повторял придуманные на досуге выражения и остроты. В школе, по его словам, он товарищам писал девять сочинений на одну тему, и никто его руки не узнавал. На научных конференциях иркутский профессор охотно цитировал Пушкина, говорил о стиле и даровании поэта, точно выстрел Дантеса еще не прозвучал и неведомый автор нуждался в рекомендации. Спустя много лет, когда имя Сперанского стало известным, к нему обратился молодой физиолог с вопросом:
— Посоветуйте, Алексей Дмитриевич, литературу, чтобы приблизиться к вашим идеям.
— Читайте Пушкина, — последовал совершенно серьезный ответ.
Не нравилась окружающим порывистость профессора, говорил он и делал все рывками, точно внутренняя напряженность сотрясала его. И еще вызывала улыбку необычная манера выражать удовольствие: чуть усмехнется, вскинет плечами и сделает несколько энергичных телодвижений, напоминающих движение пловца или человека, которому тесно в собственной шкуре.
Стало известно, что у молодого ученого два Станислава и две Анны за военные отличия в бытность врачом перевязочного отряда. Узнали также, что он играет на виолончели и в трудные годы гражданской войны музыкой добывал себе средства к жизни. Киновладелец Донателло, он же Дон Отелло, пригласил в свой ансамбль профессора-виолончелиста, доцента-скрипача и студентку-пианистку.
Поступок этот нашли несовместимым с традициями университета.
— Согласитесь, Алексей Дмитриевич, — убеждали его, — студенты перестанут вас уважать. Профессор топографической анатомии и оперативной хирургии в роли сотрудника увеселительного заведения!
Этический спор был разрешен профессиональным союзом, он снял ученое трио с подмостков кино, как лиц, непричастных к союзу Рабис.
Иркутский профессор понравился Павлову. Он увидел в нем мастера изобретать операции, искусного хирурга-экспериментатора. Даже порывистость, манера внезапно и решительно впрягаться в работу, ставить острые проблемы, не подготовив к ним путей и подхода, нравилась Ивану Петровичу. Он и сам был такой — бурный, увлекающийся, но в свое дело не вносил такой напряженности. Не могло Павлову не понравиться и другое: помощник склонен был видеть в центральной нервной системе основной рычаг благ и бед организма. Присвоение этой системе болезнетворной роли в заболевании впоследствии дорого обошлось Сперанскому.