От «модификации» к подлинной смерти
В античные времена существовал культ предков и Бессмертных. Для людей, живших в эпоху раннего Средневековья, смерть была лишь «модификацией» в ожидании коллективного воскрешения. Начиная с XIII века смерть индивидуализируется, и умирающий в ужасе думает о том, что его ждет на Страшном суде. В исламе наблюдаем то же самое: «Каждая душа вкусит смерть, но только в День воскресения вы получите вашу плату сполна. <...> ...земная жизнь—всего лишь наслаждение обольщением» (Коран, III, 185). Проповедь милости в Реформации и молитвы, оплакивающие умерших в Контрреформации, выражают эту индивидуализацию. В христианской эсхатологии все, что происходит в этом мире, одновременно второстепенно (жизнь — всего лишь переход) и обречено (смертный грех влечет за собой вечные муки в аду). Понятно, что на закате дней люди стали принимать меры предосторожности. Вольнодумец Лафонтен, поучившийся в юности в духовной семинарии, два последних года жизни вымаливал прощение за грехи молодости. В ту эпоху умирающие в большей степени боялись ада, чем самой смерти. В XIX веке «переходный экзамен» секуляризировался: эсхатологию заменила телеология. По справедливому замечанию пастора Андре Дюма, «И Гегель, и Маркс (первый апеллирует к знаниям, второй — к социальным изменениям) прославляют индивидуальную смерть с тем, чтобы воцарилось объединенное человечество. Заметим, как все перевернулось. Нет больше необходимости ни на религиозном, ни на мифическом уровне находить себе предков, но необходимо на светском и историческом уровне стать акушерами будущего человечества.». Но что бы ни имелось в виду—Град Божий или коммунистическое эльдорадо, — в обоих случаях речь идет о «достижении недостижимого благодаря осознанию важности перехода к лучшему состоянию». Фрейд задается вопросом, не является ли Эрос лишь остановкой на пути Танатоса. «Оба первичных позыва,—пишет он в книге «Я и Оно», имея в виду сексуальное стремление и стремление к смерти, — проявляют себя в строжайшем смысле консервативно, стремясь к восстановлению состояния, нарушенного возникновением жизни»*.Для агностика — или скептика, —не верящего ни в Город Праведников, ни в бесклассовое общество, смерть стала настоящей
, всеобъемлющей, исчезновением в одном из четырех элементов космоса: земле (погребение), огне (кремация), воде (утопление), воздухе (развеивание). С тех пор как пережитая история стала кумулятивной, с тех пор как развитие науки и техники привело к тому, что человек стал одерживать верх над природой, научился удваивать свое богатство и увеличивать продолжительность жизни, его неспособность отменить смерть выглядит провалом, неудачей его знаний и власти: смерть становится непристойностью. «Смерть драматична вдвойне: она ни к чему не приводит, все лишает смысла, в особенности — понятие „Я“. Ужас от этого осознания представляется специфической особенностью западного мира» (Л. В. Тома).* Пер. Л. Голлербах.
Что нам делать с нашими покойниками?
Сжигать? Хоронить?
Филипп Арьес обличает как гиперсоциализацию смерти (умирают в больнице в окружении не близких людей, а команды специалистов по «умиранию»), так и десоциализацию траура (похороны проходят «исключительно в узком кругу», а собравшиеся больше не одеваются в черное). Подрастающие дети, которых не пускают к умирающему и которых не берут на похороны, теперь не знают, что такое смерть. Разумеется. Однако вчерашние пышные похороны ничего не говорили о глубине—и подлинности—страданий тех, кто потерял близкого человека. Густая вуаль вдовы—для чего она служит? Чтобы скрыть слезы или же безразличие? Л. В. Тома полагает, что быстрые похороны и подавление траура влекут за собой проблемы со здоровьем. По мнению психоаналитиков, мы больше не знаем, как «убивать наших покойников», и вследствие отсутствия надлежащей церемонии людей, потерявших близкого человека, постоянно преследует чувство вины по отношению к покойному. Все это требует доказательств.